Любовь-убийца (сборник)
Шрифт:
– Ты сколько баб перепробовал? – потребовал Андрюха у Качи.
– Кончай, – отмахнулся Кача: как, мол, только самому не надоело.
– А я штук тридцать перепробовал за свою жизнь короткую, – довольно закончил Андрюха. Он вопросительно посмотрел на Олега, пытаясь найти в нем более благодарного слушателя, – и нашел.
Это дело в последнее время стало для Олега чрезвычайно актуальным – брало не столько, может быть, остротой, сколько неотступностью: стоило хоть минуту посидеть спокойно – и привязывалось. Вот и сейчас ему было трудно отвести взгляд даже от этой дурацкой бабенции с рыбой-мочалкой.
Но
– Что естественно, то не безобразно, – приговаривал Андрюха, и видно было, что это для него не противовес каким-то другим мнениям, а единственная известная ему истина. И от первозданной свободы, с которой Андрюха говорил об этих делах, в самом Олеге тоже начинали таять какие-то ледяные барьеры. А ведь это очень приятно – узнавать, что чего-то в себе, оказывается, можно вовсе не стыдиться.
Женщин Андрюха называл просто они.
– Ты запомни, – настаивал Андрюха, – они сами хотят.
Вместе с тем надо было все-таки не зевать – как на охоте: вовремя подставить ножку, перехватить руку (прямо спортивная борьба!), выключить свет, нажать на нужную кнопку незамысловатого пускового механизма: если баба не дает, поверни ее за левую сиську. Однако в этих отношениях охотника и дичи для баб не было ничего оскорбительного, а только приятное, – бабы и сами с чрезвычайной простотой занимались этим делом в самых, казалось бы, неподходящих местах: и здесь, под кустиками, и под танцплощадкой, и вон там, возле сортира.
– Дружинники ему тычут в спину, – хохотал Андрюха, – а она отмахивается: не мешайте, пускай кончит!
Такого чувства освобожденности Олег, кажется, не испытывал ни разу в жизни. А еще болтают, что эти отношения могут быть чистыми, а могут – грязными! Ну люди! – делают то же самое, а все равно свое норовят обозвать получше, а чужое похуже. Нет на свете никакой грязи – просто когда делаю я – это чистота, делает другой – грязь. Вот и вся хитрость.
Олег с гордостью чувствовал, что нисколько не опьянел, – наоборот, никогда он не ощущал такой легкости, ясности, уверенности.
Небо начало по-вечернему темнеть, проклюнулись первые звездочки, будто наколотые шильцем в какой-то мир безбрежного света. Засветился фонарь, как светятся сигнальные лампочки на приборах – пока еще ничего не освещая, а будто стараясь привлечь к себе внимание, показать, на что он способен.
В атмосфере беседы почувствовалась некая исчерпанность. Надо было либо расходиться, либо добавлять. За добавкой пошли мимо танцплощадки, вокруг которой уже толпились завсегдатаи, скрывающие радостное возбуждение, оттого что запросто явились в столь небезопасное место, готовые уважать и в окружающих героев и потому называющие друг друга очень ласково – Толик, Шурик... Однако каждый все-таки понимал, что приподнять свое достоинство здесь можно только за чей-то счет, – поэтому все были настороже. Амбиции тут были натянуты очень туго. Что ж, для многих здесь их положение на танцах было единственным, за что они могли себя уважать.
Впервые в жизни, проходя здесь, Олег не испытывал ни малейшего напряжения: если Кача с тобой поддал – ты в безопасности за его каменной спиной. Кача потрясающе верный товарищ.
За высоченной противозайцевой оградой танцплощадки ударил духовой оркестр, из-за новомодных новинок типа «сакса» переименованный в эстрадный, но все же сохранивший некое расстроенное величие – глухое уханье барабана, грозный дребезг медных тарелок, надтреснуто-траурное пение труб. Впрочем, это понимали все, и эстрадные оркестранты приглашались на похороны ничуть не реже, чем раньше, и, бывало, отлабав, как они выражались, жмура, прямо от гробового входа отправлялись на танцы, где играла младая жизнь.
Оркестр набрал разгон, и мужской голос закричал в микрофон: «Джямя-а-айкя-а!» – из Робертино Лоретти. Голос через репродукторы с многоразовым эхом звучал, как в вокзальных объявлениях. Певец отличался от любого непевца лишь тем, что считал возможным при таких вокальных данных брать с публики деньги.
Танцы начались. Но этого, казалось, никто не заметил. По площадке закружились одни девицы, разноцветным мельканием сквозь щели напоминая карусель. Мужчине разрешалось завернуть туда как бы невзначай и лишь тогда, когда толкотня там будет уже в разгаре. Началось взаимное пересиживание. Оживленные стали еще оживленнее, безразличные – еще безразличнее.
Компании не замечали друг друга с удвоенным упорством.
Сообразившие на троих, друзья гордо прошли сквозь мельтешение белых и красных рубашек, среди которых далеко не все были так сообразительны.
Когда они шли обратно с литой бутылкой вермута, которую Андрюха назвал «огнетушителем вермути», чем окончательно обворожил продавщицу, Олег ощутил внезапный холод под ложечкой: он встретился глазами с Идолом. Собственно, Идолом его называла мать, когда орала на него на весь квартал, а другим не стоило так называть его в глаза. Кача-то, конечно, мог себе это позволить, но он никого не звал по кликухе, если это тому не нравилось.
В сущности, в глазах Идола не светилось ничего страшного – наоборот, он тщательно следил, чтобы во взгляде его не было ничего живого, – но, вероятно, всегда страшен взгляд человека, для которого не существует никаких барьеров, кроме тех, о которые взаправду можно расшибить нос.
Идол с Качей жили по соседству друг с другом (и с Олегом), оба с незапамятных времен без отцов, у обоих матери – уборщицы в одной и той же школе, только Качина мать всех называет сыночками, а Идолова все время на каком-то надрыве, норовит замахнуться тряпкой. Один глаз у нее вставной, и когда она орет и замахивается, он безнадежно смотрит в небо, как бы выдавая истинное состояние ее души. Может быть, поэтому она дома ходила с пустой глазницей.
И то сказать, что и жизни у нее с Качиной матерью очень разные, – Кача вон и зарабатывает, и за водой бегает вместо ведер с флягами литров по тридцать, а Идол только «пьет из нее кровь». Кача с матерью хотя живут тоже не бог знает в каком домишке, но где надо, побелено, где надо, покрашено – даже уютно. А Идолова халупа блиндажом выдавливается из земли, вся обтекаемая, как батискаф, из-за многочисленных обмазок глиной, а на плоской крыше разбросаны куски шифера и толя, придавленного обломками кирпичей. Кача все это перекрыл бы в два счета.