Любовь в тягость
Шрифт:
В том подвале торговал толстый лысый продавец. Подцепив вязкое мыло лопаткой, он опускал его в кулек из плотной желтой бумаги вместе с запахом собственного пота и средства от тараканов. Задыхаясь, я со всех ног неслась домой к Амалии, чтобы вручить ей мыло, и, раздувая щеки, дула на кулек, стараясь прогнать из него запахи подвала и того толстяка. И вот я точно так же бегу и сейчас, прижавшись щекой к подушке, на которой спала моя мама, а ведь с тех пор прошло уже столько лет. Едва завидев меня, Амалия распускает волосы – они текут волнами, завитки надо лбом будто высечены из камня, и черный деревянный гребень, кажется, меняет у нее в руках свое молекулярное строение.
Волосы длинные. Не хватало никакого мыла, чтобы их промыть, хоть беги и опустошай всю бадью толстяка из подвала, куда вели ступеньки, побелевшие то ли от пыли, то ли от щелочи. Не исключено, что
Толстяку из подвала мало было просто наблюдать за тем зрелищем. Летом он выносил свой чан на улицу. Сам же выходил без рубашки, закопченный от солнца, а вокруг головы повязывал белый платок. Весь в поту, он орудовал в бадье с мылом длинной палкой, перемешивая ею копну блестящих волос Амалии. Тем временем приближался шум дорожного катка, и вскоре к магазинчику выруливала эта громадина, вся запорошенная серой пылью. Водитель был крепкого сложения, коренастый, тоже без рубашки, волосы под мышками в крутых завитках от пота. Он носил широкие штаны, причем не застегивал их, и мне становилось жутко при виде его распахнутой ширинки. С высоты своей кабины он наблюдал, как из наклоненного чана с мылом стекали смолянисто-черные, густые, изумительные волосы Амалии; от этого каскада над мостовой поднимался пар, а в жарком воздухе дрожали брызги. На теле у мамы тоже было немало волос, особенно в местах, намеренно отведенных для них природой, в местах запретных. Запретных для меня: мама всегда прятала от меня свое тело. Вымыв голову, она нагибалась, подставляла солнцу затылок, суша волосы, и за их плотной завесой исчезало ее лицо.
Когда зазвонил телефон, она резко вскинула голову – мокрые волосы взметнулись над полом, коснулись потолка и упали ей за плечи, хлопнув по спине так громко, что я проснулась. Включила свет. Я забыла, где находился телефон – а он между тем продолжал звонить. Телефон оказался в коридоре, старый аппарат шестидесятых годов, прикрепленный к стене, я хорошо помнила его. Взяла трубку, и мужской голос обратился ко мне: “Амалия”.
– Я не Амалия, – ответила я. – Кто это?
Мне показалось, что мужчина на том конце провода едва сдерживает смех.
– Я не Амалия, – передразнил он фальцетом и продолжил на диалекте: – Оставь для меня на последнем этаже пакет с грязными вещами. Ты обещала. И посмотри хорошенько, там уже стоит чемодан с твоей одеждой. Я принес его.
– Амалия умерла, – сказала я спокойно. – Ты кто?
– Казерта, – ответил мужчина.
Он произнес свое имя, и это было сравнимо с появлением людоеда в сказке.
– Меня зовут Делия, – ответила я. – Что за чемодан стоит на последнем этаже? Какие из ее вещей остались у тебя?
– У меня никаких. А вот кое-что из моего сейчас у тебя, – снова передразнил он фальцетом, коверкая мой итальянский и будто гримасничая.
– Тогда заходи в квартиру, – решительно сказала я, – здесь и поговорим, и возьмешь то, за чем пришел.
Наступило долгое молчание. Я все ждала ответа, но его так и не последовало. Тот человек даже не повесил трубку, а просто взял и ушел.
Я пошла на кухню и выпила стакан воды, которая оказалась мутной и отвратительной на вкус. Потом вернулась к телефону и набрала номер дяди Филиппо. Проплыли пять гудков, и он ответил: я даже не успела поздороваться, как он принялся осыпать меня бранью.
– Это Делия, – сказала я холодно и внятно. Дядя Филиппо явно не узнал меня сразу. Опомнившись, он стал бормотать извинения, называя меня “доченькой” и без конца спрашивая, все ли у меня в порядке, где я нахожусь и что стряслось.
– Звонил Казерта, – сказала я. И, прежде чем он успел снова разразиться бранью, добавила: – Успокойся.
Глава 6
Потом я вернулась в ванную. Подняла с пола белье Амалии, сунула его в пакет. И вышла из квартиры. Я уже не чувствовала ни подавленности, ни беспокойства. Аккуратно закрыв дверь на оба замка, я вызвала лифт.
В лифте нажала на кнопку пятого этажа. Поднявшись, я оставила дверцы кабины открытыми, чтобы хоть немного рассеять темноту на лестничной площадке. И поняла, что он солгал: никакого чемодана не было. Сперва я хотела тут же вернуться в квартиру, но потом передумала. Положив пакет с мамиными вещами в квадрат света, падавшего из лифта, я закрыла дверцы. В темноте я шагнула в угол лестничной площадки, откуда могла хорошо видеть каждого, кто выйдет из лифта или поднимется сюда по ступенькам. Там я села на пол.
На протяжении десятков лет Казерта казался мне городом спешки и беспокойства, где жизнь движется быстрее, чем в других местах. Я представляла ее не такой, какая она была в реальности, – не похожей на город с парком XVII века, где били фонтаны с каскадами; в том парке я гуляла в детстве, был понедельник после Пасхи, кругом толпы туристов, я среди бесконечной вереницы родственников, мы едим колбасу из Секондильяно и яйца, жаренные в скорлупе, на одной тарелке с пастой в жирном остром соусе. Воспоминание, которое сохранилось у меня от города и парка, – это лишь быстрые струи фонтанов и смешанное с ужасом желание потеряться в толпе, слыша, как меня зовут родные, чьи крики становятся все дальше и глуше. С Казертой у меня были связаны также ощущения, к которым непросто подыскать слова: к горлу подступала тошнота, как от бешеного бега в хороводе, голова кружилась, и перехватывало дыхание. Иногда всплывало совсем смутное воспоминание об этом городе – тускло освещенная лестница с чугунными перилами. Иногда – пятно света, исполосованное прутьями и колючей проволокой, на которое я смотрела снизу, из какого-то погреба, и рядом был еще мальчик по имени Антонио, он крепко держал меня за руку. Казерта – как звуковая дорожка к фильму: людской гомон, внезапное громыхание, словно что-то обрушилось. Запахи – как те, что плывут в воздухе в час обеда или ужина, когда из каждой квартиры на лестницу просачивается дух самой разной стряпни, смешиваясь с вонью от плесени и крыс. Казерта – это также магазин сладостей, переступать порог которого мне было запрещено. На вывеске – темноволосая женщина, пальмы, львы, верблюды. Пахло конфетами, какие продаются в жестяных коробках, однако нам было сказано, чтобы в магазин – ни ногой. Ведь дети, входившие туда, не возвращались обратно. Даже для мамы это место было под запретом, иначе папа убил бы ее. Казерта – это плотный, словно вырезанный из ткани, темный силуэт мужчины. Силуэт, подвешенный на нитках подобно марионетке… он скользил туда и сюда, описывая круги. Говорить о Казерте не дозволялось. Дома Амалии было несдобровать, если ей случалось ненароком обронить: “Казерта”, – отец настигал ее, хотя она старалась увернуться, и наотмашь хлестал по лицу ладонью.
Не могу сказать с точностью, сколько мне было тогда лет. Сохранились и более четкие воспоминания: Амалия тайком рассказывает кому-то о Казерте, этом городе-человеке, сотканном из фонтанов с каскадами, парковых зарослей, каменных статуй и нарисованных верблюдов среди пальм. Амалия рассказывала не мне – вероятно, я краем уха слышала ее слова, играя с сестрами под столом. О Казерте она говорила с женщинами, которые, как и она сама, были домохозяйками. И обрывки фраз застряли у меня в памяти. Особенно поразила тогда одна вещь. Это были даже не слова – самих слов мне не запомнилось, – но их звучание, настолько объемное, что оно переросло в зрительный образ. Этот Казерта, говорила мама шепотом, прижал ее к стене и пытался поцеловать. Услышав это, я представила раскрытый рот мужчины, невероятно белые зубы и длинный красный язык. Язык извивался около губ Амалии и затем устремлялся ей в рот с быстротой, от которой мне становилось не по себе. Подростком я, закрыв глаза, бесконечно прокручивала в уме эту сцену, мысленно разглядывала детали, испытывая отвращение, перемешанное со сладостностью. И всякий раз чувствовала себя виноватой, словно делала что-то запретное. Уже тогда я знала, что в том эпизоде, оживленном воображением, содержался секрет, к которому не следовало прикасаться и который я не должна была раскрывать – вовсе не потому, что одно из моих внутренних “я” не знало, как к нему подступиться, а как раз наоборот: если бы это “я” подыскало к секрету ключ, другое “я” наотрез отказалось бы назвать все элементы разгадки своими именами и изгнало бы то первое “я” прочь.