Любовь вопреки судьбе. Александр Колчак и Анна Тимирева
Шрифт:
Вверх и направо от галереи дорога ведет к Курзалу (там теперь приютился музей музыкальной и театральной культуры) и железнодорожному вокзалу. Позднее на моей памяти там был тоннель, увитый диким виноградом, в жаркие дни приятно тенистый. А за ним – Доброва балка. Она только начинала застраиваться, и, детьми, на каменистых ее возвышениях хорошо было ловить ящериц – серо-пестрых, с голубыми и оранжевыми животиками, и зеленых. Чтобы их не попортить, надо целиться несколько впереди их хода, чтобы они сами по инерции попадали под руку, – иначе можно схватить за хвост, ящерица оставит его в руке, а сама убежит. Подержишь ее, полюбуешься ее стройной мордой и отпустишь.
А дальше
Наверно, ничего прекраснее этого в жизни я не видела».
В памяти Анны о деде Иване осталась только седая борода на две стороны, когда он брал ее на руки. Во время тяжелой болезни он любил, когда ее приводили к нему: «Без нее скучно было бы», а бабушка особенно любила меня за то, что у меня широкие брови, «как у дедушки».
Анна Васильевна: «Стол у нас в доме всегда был хороший, но не без вариаций. То вдруг папа заявит, что надо переходить на вегетарианство, – к столу подают печеную картошку, кукурузу, кислое молоко, вегетарианские супы. Так продолжается недели две.
В конце концов папа жалобно говорит маме: «Варенька, ты бы биточки заказала!» В результате этого выступления папа получил негласное прозвище «граф Сигаров-Биточкин» – за глаза, конечно: посмели бы мы его так в глаза назвать! Называли мы его, тоже втайне от взрослых, Базили.
И снова начинается – кавказский борщ, перепела, шашлык, вырезка на вертеле. И огромные блюда вареников с вишнями. За стол садилось человек пятнадцать с детьми, домочадцами – и постоянно кто-нибудь из гостей. Блюда обносились с двух сторон стола, иначе бы конца обеду не было. Гомерическая трапеза! Кажется, сейчас за три дня не съесть того, что поглощалось с легкостью за обедом.
После обеда все переходили на террасу, в середине которой росли два больших каштана. Ее расширили, а каштаны спилить пожалели, так и оставили… Там пили кофе, в жару подавали арбузы, дыни из погреба, холодные.
Обедали в два часа. Затем до пяти, в самую жару, все сидят в комнатах с закрытыми ставнями, всякий занимается чем хочет. В пять часов – чай.
В это время по дорожке, поднимающейся из парка к нашему дому, начинается нашествие посетителей: какие-то дамы, которым папа с серьезным видом говорит комплименты, от которых, с нашей точки зрения, можно сгореть со стыда, до того они гиперболичны, – а им хоть бы что, все принимают за чистую монету; приезжие музыканты, папины ученики, кого только нет! Постоянно – Евсей Белоусов».
У Анны Васильевны есть еще следующая запись о нем:
«Неистощимый каламбурист: подают пирог с ежевикой – Евсей (Евшлык он у нас называется):
– Вот тут и поживи-ка!
У него большие рыжие усы и открытое русское лицо. Папа рассказывает какой-нибудь еврейский анекдот, потом смотрит на Евшлыка:
– Прости, Евсеюшка, я все забываю, что ты «жид», которого папа очень любит, и братья с ним дружат.
Чаи эти – тяжелое для меня время: я старшая дочь, молодая девушка должна разливать чай. Это не так просто: за столом опять 15 человек. Жарко, хочется пить. 15 человек по 2 чашки – 30, по 3 – 45. У папы насчет чая свои принципы, в чашку наливать только через чайник, а не из самовара. Доливаешь в чайник раз, другой, третий – а они все пьют, конца нет!
Конец все-таки!
Это лучшее время дня. Уже не жарко, самый красивый свет, ходить – одно удовольствие.
Иногда идет все семейство. Тогда папа с мамой идут по дороге в парк, идущей зигзагами. Мы ее называем Professoren – или Idiotenweg – и лезем прямо в гору. Однако теперь мне кажется, что «идиотская дорога» имела свои достоинства…
Пожалуй, отца я помню больше всего в Кисловодске. Он отдыхал, концертов не было, мы больше его видели. То есть что значит – отдыхал? Последние годы, вернувшись опять к роялю, он проводил за ним большую часть времени. Когда же он не играл, то постоянно делал гимнастику пальцев для поддержания их гибкости по своей системе: закладывал большой палец между другими сначала медленно, потом с молниеносной быстротой в различных комбинациях.
У него была подагра, и он очень следил за своими руками. Часто я делала ему маникюр и массаж рук.
Иногда после обеда он собирал нас и заставлял петь под рояль хоралы Баха. Сестра Оля говорила: «Нахоралились!» Как-то он мне сказал:
– Да ты хорошо ноты читаешь!
– Нет.
– А как же ты поешь?
– А ты ударишь клавишу, а я сразу ноту и беру.
Чаще всего мы пели хорал «Wer nur den Lieben Gott labt walten und hoffet auf Ihn allezeit» [ «Кто одного лишь Бога возлюбил и на Него все время уповает» (нем.). (И.С. Бах. Кантата № 93)]. Но иногда стиль музыки был не такой классический. Как-то братья Илюша-виолончелист, Махарина, Мария Ивановна, – певица (сопрано), в 1896–1902 гг. артистка оперной труппы Имп[ераторского] Большого театра), устроили вечером румынский оркестр. Играли всякую всячину из опереток. Папа слушал, слушал – и не выдержал: взял бубен и стал им подыгрывать; замечательно подыгрывал и очень забавлялся.
У папы были всегда какие-нибудь увлечения. Одно время это был лимонный сок. Не знаю, было ли это по предписанию врача, но папа и сам его пил, и мы должны были пить. Подходили к нему за обедом по очереди и получали по рюмочке. Кислятина ужасная. Надо было пить и не поморщиться – мы пьем, а он смотрит, не делаем ли гримасы.
Или возьмет руку и крепко жмет; смотришь ему в глаза и улыбаешься.
Вообще у нас заплакать от боли, от ушиба считалось позорным – терпи, не подавай виду.
Я очень любила ездить верхом. Отец хорошо ездил верхом в казачьем седле. Он посадил меня перед собой на седло. Копыта мягко стукали о землю, звонко о камень. Я держалась обеими руками за луку. Перед лукой в такт движению двигалась шея гнедой лошади, гриву шевелило ветром, пахло солнцем и лошадиным потом, и ветер гнал седые волны по склонам холма и по далеко внизу уходившей ковыльной степи. Когда мы въехали на вершину, перед нами открылся и – огромный, белый – встал Эльбрус.
Василий Ильич Сафонов, его отец, мать, жена и дети на даче в Кисловодске. 1900 г.
В белизне вечных снегов он стоял как видение, и синее небо уходило вверх.
Отец сказал: «Гляди и запомни. Может быть, ты уже никогда не увидишь такой красоты».
Через всю жизнь я пронесла услышанный тогда – пяти лет – неуловимый ухом ритм, ритм соединения прекрасной белой неподвижности Эльбруса и спокойного движения колышущейся степи. Он живет во мне неистребимо, как дыхание, как биение сердца, пока оно, мое живое сердце, – бьется во мне.