Любовница Фрейда
Шрифт:
Монотонное движение убаюкивало, сказалась усталость после бессонной ночи, и Минна задремала. Послышалось долгое, настойчивое посвистывание — Минна заметила, что женщина напротив сладко сопит во сне.
Как бывает после смерти близкого человека, жизнь разделилась на «до» и «после». Минна и представить не могла, что в ее жизни случится день, когда все так невероятно запутается, но, конечно, этот день пришел и оставил несмываемое пятно на простыне ее нравственности. Жизнь «до» казалась мимолетной и легкомысленной. А жизнь «после» виделась кошмарной катастрофой.
Не просто роман с женатым мужчиной, а позорное, отвратительное предательство. В семье не без урода, но она — самый жуткий урод. Воплощение разрушения и разложения. Как могли
И все-таки голова, увитая венцом грешницы, не перестала мыслить рационально. Минна пыталась бежать, но Зигмунд явился к ней сквозь бурю и ливень прошлой ночью. И она не смогла противиться ему. Это было ее полное падение, грязное и возмутительное, но она по-прежнему желала близости с ним.
Когда Минна впустила его, она потеряла голову от возбуждения, отбросив и свою невинность, и все запреты в вихре эротического неистовства. Рассудительная свояченица, греховно-сочный запретный плод. Их соитие было пылким, требовательным, безумным, бесконечным потворством собственным желаниям. Ей следовало застрелиться, броситься с моста, ее должны заклеймить, высечь палками или побить камнями.
«Внешне, — думала Минна, — если ничего больше не случится, я примирюсь со своей жизнью, она пройдет спокойно и неприметно». Как послушница, впервые переступающая порог монастыря, она по собственной воле оставляла все, потому что все уже испытала. Но внутри ее навсегда поселилась память, умерщвляющая ее постоянно, кровосмесительное покушение на ее семью, о котором никогда и никто не должен узнать.
Глава 19
Поезд подъезжал к Гамбургу, уже виднелась скованная льдом Эльба и широкий горизонт, изрезанный знакомыми шпилями церквей Святого Николая и Святого Михаила, собора Святого Петра. Но Минну не восхищал открывшийся пейзаж. Несмотря на тысячи мостиков и каналов, пересекающих город, ему далеко до Венеции. А в это время года Гамбург выглядел особенно жестким и зловещим. Уже подмораживало, и ветра с Северного моря на западе и с Балтийского на востоке пробирали до костей, сколько ни кутайся.
Минна собрала свои пожитки, надела пальто и вышла из вагона. Платформу покрывала тонкая наледь, в воздухе тянуло дымом с фабрик на южном берегу реки. Несколько лет назад город охватила самая страшная в Европе эпидемия холеры. К счастью, мать тогда находилась в отъезде, но список умерших ошеломлял.
На вокзале Минна села в экипаж, чтобы доехать до окраин города, дороги там были ненадежные и труднопроходимые. Один раз кучеру пришлось вытаскивать коляску, застрявшую в глубокой колее, полной ледяного месива.
— За это надо бы накинуть, — сказал он на нижненемецком диалекте.
— Хорошо, — кивнула Манна, выдыхая облачка пара.
Раньше она обязательно возразила бы, но теперь, казалось, это не стоит усилий. Вечерело, когда они подъехали к дому матери, на Гамбургерштрассе. Домик был скромный — два этажа, стены из красного кирпича, остроконечная крыша и просторный двор. Минна шагнула на крыльцо и тихонько постучала в парадную дверь. Никто не ответил, и она обошла вокруг дома мимо разросшихся кустов к черному ходу. Мать никогда не запирала заднюю дверь, это была одна из ее давних причуд. Однажды Минна спросила, почему мать требует, чтобы дверь всегда оставалась открытой, на что та невозмутимо ответила: «Потому что, если я случайно запрусь, то всегда смогу выбраться через черный ход».
Узкий коридорчик привел Минну в кухню. Очаг простыл, на некрашеном деревянном столе стояла одинокая тарелка с недоеденным кусочком штрейзеля [21] и чашка холодного чая. Наверное, мать ушла на рынок. Не было времени, чтобы заранее сообщить о своем решении приехать домой.
Все здесь казалось Минне суровым, однообразным и скудным. И только аромат сосны всегда создавал ощущение дома. В тишине она поднялась по ступенькам, чувствуя, что дух ее сломлен, и вошла в свою бывшую спальню. Вот и ковер, который она с детства ненавидела, — линялая путаница неразличимых цветов и пятен. Похоже, мать перебралась в эту комнату. Потертые шали и кофты висели на крючках за дверью, на маленьком столе у кровати стояла открытая шкатулка со штопкой, рядами лежали лоскутки ткани. Исчезли все вещи из детства Минны, даже книги, вероятно, свалены в ящики на чердаке. Внезапно у нее задрожали ноги в приступе легкой паники, она присела на опрятно застланную железную кровать и оглядела комнату, словно только что проснулась.
21
Пирог с крошкой из песочного теста.
Минна легла на спину, закрыла глаза и попыталась не вспоминать, как ликовало ее тело, когда Зигмунд обнимал ее. Как ей хотелось, чтобы его руки обвивались вокруг нее, чтобы сплетались их ноги. Она почувствовала опустошение и стыд.
Вот что самое странное. Тогда этого и близко не было, а он, кажется, вообще не думал о последствиях, для него главным было только то, чего они оба страстно желали. Какое безрассудство, это неправильно и… никогда не должно повториться.
Минна вспомнила те времена, когда ей было четырнадцать лет и ее стали замечать мужчины. Для матери все женщины делились на два типа: развратниц, упивавшихся непристойными наслаждениями плоти, и добродетельниц — покорных жен и дочерей, не познавших сексуальной радости. Обычная беда, ничего не стоило чувствительную женщину походя причислить к содержанкам или шлюхам. Другое дело — верные женушки, они исполняют свой долг, имея одну цель — сексуально удовлетворять своих супругов. Такие, как Марта.
Смеркалось, и Минна боялась услышать шаги матери. Она вот-вот должна была вернуться. Минна закуталась в одеяло и начала дремать. Не заметила, как в дверях появилась мать.
— Марта, это ты? — спросила она.
— Нет, мама, это Минна, — отозвалась она и устало улыбнулась, ощущая себя незваным гостем, а не ребенком, который здесь вырос.
Эммелина, сняв тяжелое шерстяное пальто и шляпу, стояла в дверном проеме и вглядывалась в лицо дочери. Как обычно, она была одета в черное. С тех пор, как умер отец, мать облачилась в траур и не сняла его даже через много лет после окончания отведенного для скорби срока. Ей не шел этот цвет. На его строгом фоне кожа матери отливала болезненной желтизной, резкие черты лица заострились, к тому же она придерживалась ортодоксальной еврейской традиции, со дня замужества брила голову и носила парики по сей день… даже овдовев. Минна подумала, что в этой грубой серой волосяной нашлепке, стянутой в хвостик на затылке, и с обвисшей кожей на когда-то миловидном лице мать выглядела лет на семьдесят, хотя ей было чуть больше пятидесяти. Мать стала той, кому прежде только подражала, — старухой.
— Минна! Надо же, вот так неожиданность! И давно ты тут?
— Пару часов. Приехала навестить тебя.
— Ерунда. Ты меня в жизни не навещала.
— Навещала.
— И когда это было в последний раз?
— Мама, уверена, что тебе не хочется спорить прямо с порога.
— И не писала никогда, — обиженно добавила Эммелина.
— Здесь натоплено? Я так согрелась, — сказала Минна. Недостаток сна с прошлой ночи давал о себе знать.
— В чем дело? Что стряслось? — спросила Эммелина, трогая Минне лоб ледяной рукой. — Ты бледная.