Любовник
Шрифт:
Я смотрела, что он делает со мной, смотрела, как он берет меня, я и не знала, что так бывает, это превосходило все мои ожидания, отвечало малейшим движениям моего тела. Так я стала его ребенком. И он тоже стал чем-то другим для меня. Я узнавала невообразимую нежность его кожи, его полового органа. Тень другого мужчины проносилась по комнате, тень юного убийцы, но я еще не знала об этом, я его не видела. И другая тень витала в комнате, тень молодого охотника, вот о ней я знала, иногда я видела ее в минуты наслаждения и говорила ему, любовнику из Шолона, о теле того, другого, о его немыслимой нежности, о том, как он был смел, когда по лесу или по берегу реки шел прямо на логово черной пантеры. И все это разжигало в нем желание, и он брал меня снова и снова. Я была — его дитя. Каждый вечер он занимался любовью со своей дочерью. Иногда ему вдруг становится страшно, он обеспокоенно спрашивает, как она себя чувствует, будто только сейчас обнаружил, что она, подобно другим, смертна,
Он берет ее, как взял бы свое дитя. Вот так же он овладел бы своей дочерью. Он играет с телом своего ребенка, переворачивает его, прижимается к нему лицом, губами, утыкается в него лицом. А девочка отдается этой игре, зная заранее, к чему она приведет. И вот уже она молит его о чем-то, а он кричит: замолчи, кричит, что больше не хочет ее, не хочет наслаждаться ее телом, и вот они снова обнимаются, сплетаются в смертельном страхе, страх вновь окутывает их, и они плывут по течению, и снова слезы, отчаяние, счастье.
Весь вечер они молчат. В черном автомобиле, который везет их к пансиону, она кладет голову ему на плечо. Он обнимает ее. И говорит: как хорошо, что скоро придет пароход из Франции и увезет тебя навсегда. Они молчат весь остаток пути. Несколько раз он просит шофера не торопясь проехать вдоль реки. Утомленная, она засыпает, прижавшись к нему. Он будит ее поцелуями.
В дортуаре горит голубоватый свет. Пахнет ароматической смолой: ее всегда жгут здесь на закате солнца. Душно, воздух неподвижен, все окна раскрыты настежь, но нет ни ветерка. Я снимаю туфли, чтобы не шуметь, но не волнуюсь, знаю, что надзирательница не встанет, ведь теперь я могу возвращаться, когда мне вздумается. Я сразу подхожу к кровати Э. Л., за нее мне всегда немного беспокойно, боюсь, как бы она не сбежала из пансиона в мое отсутствие. Она здесь. Вот она, Э. Л., крепко спит. Помню, что и во сне у нее упрямый, почти враждебный вид. Будто она от чего-то отказывается. Руки закинуты за голову. Она спит не так, как другие девушки, те лежат в приличных позах, а у нее ноги поджаты, лица не видно, подушка соскользнула на пол. Я догадываюсь: она ждала меня и, не дождавшись, уснула, обиженная, сердитая. Должно быть, плакала, пока не провалилась в сон. Мне хотелось бы ее разбудить, мы бы поболтали шепотом. Я больше не разговариваю с мужчиной из Шолона, и он больше не разговаривает со мной, и теперь мне хочется расспросов Э. Л. Она всегда внимательна, как все люди, которые не понимают, что им говорят. Но будить ее нельзя. Если Э. Л. разбудить среди ночи, она больше не уснет. Ночью она встает, ей хочется на улицу, и она выходит, сбегает по лестницам, бродит по коридорам, по пустому двору, бегает, зовет меня, она так счастлива, ничего нельзя с ней поделать, разве что лишить ее прогулки днем, но ведь именно этого она и ждет. Нет, я не стану ее будить. Под москитной сеткой невыносимо душно, если задернуть ее, то просто нечем дышать. Но ведь я пришла с улицы, с берегов реки, где ночью всегда свежо. Я уже привыкла, лежу неподвижно и жду, когда это пройдет. Постепенно проходит. Я никогда не засыпаю сразу, хоть и очень устаю от того нового, что пришло в мою жизнь. Я думаю о мужчине из Шолона. Сейчас он, наверное, сидит в каком-нибудь ночном баре недалеко от «Родника» вместе со своим шофером, и они молча пьют, вдвоем, без чужих, пьют, как всегда, рисовую водку. Или, может быть, он вернулся домой и уснул в полумраке своей комнаты, так ни с кем и не поговорив. Сегодня мне невыносимы мысли о мужчине из Шолона. И так же невыносимы мысли об Э. Л. Их жизнь видится мне полной глубокого смысла, пришедшего откуда-то извне. А я ничего подобного не знаю. Мать говорит: девочка вечно всем недовольна. Мне кажется, я начинаю отчетливее видеть свою жизнь. И чувствую — я уже могу себе в этом признаться, — чувствую смутное желание умереть. Слово «смерть» уже неотделимо от моей жизни. В глубине души мне хочется остаться одной, но я больше не бываю одна с тех пор, как ушла из детства, покинула свою семью, семью охотника. Я буду писать книги. Это единственное, что я вижу за пределами настоящего, в раскинувшейся передо мной пустыне моей будущей жизни.
Я не помню, какие слова прочла в телеграмме из Сайгона. Было ли там сказано «скончался» или «Господь призвал его»? Кажется, так и было: «Господь призвал». Я вдруг отчетливо поняла: она не могла послать такую телеграмму. Младший брат. Умер. До меня это не сразу дошло, а потом вдруг — боль, она везде, она захлестнула меня, накрыла с головой, повлекла куда-то, я ничего не видела, меня больше не было, осталась только боль, я уже не знала какая: то ли вернулась боль от потери ребенка — это случилось несколько месяцев назад, — то ли накатила новая. Теперь я понимаю — новая боль, мой ребенок прожил всего несколько часов, я не знала его, и тогда мне не приходило в голову покончить с собой, а теперь мне хотелось этого.
Они заблуждались. Просто ошиблись, но в несколько секунд эта ошибка захватила всех и вся. Скандал на уровне Господа Бога. Мой младший брат был бессмертен, а они этого не заметили. Бессмертие таилось в теле моего брата, пока он жил на земле, но мы не знали, никто не знал, что в нем скрыто бессмертие. Тело младшего брата умерло вместе с ним. А мир продолжал жить без этого тела — вместилища божественного духа, без этого чудесного духа. Они заблуждались. Ошибка захватила всех и вся, это скандал, позор.
Когда младший брат умер, мир должен был умереть вслед за ним. Умереть его смертью. Это была цепная реакция, смерть начиналась с него, с этого ребенка — ведь для меня он так и остался ребенком.
А умершее тело ничего не знало о том, что последовало за его смертью. Мой брат двадцать семь лет носил в себе бессмертие, не ведая о нем.
Никто не знал, кроме меня. И когда это знание пришло ко мне, стало очень просто: тело младшего брата было и моим телом, поэтому я тоже должна была умереть. И я умерла. Младший брат и меня вобрал в себя, я соединилась с ним и умерла.
Людей надо предупреждать о таких вещах. Они должны узнать, что бессмертие смертно, что оно может умереть, такое уже случалось и может случиться снова. Бессмертие не проявляется само по себе, ведь всякий, кто живет, — смертен. Оно не существует в частностях, это — начало всех начал. Люди должны знать, что иные из них могут носить бессмертие в себе, сами того не ведая. А кто-то может открыть его в своих ближних, тоже не ведая о его могуществе. Поймите, жизнь бессмертна, только пока она жива. Поймите, бессмертие — не вопрос времени, даже не вопрос собственно бессмертия, дело в другом, но никто не знает в чем. Сказать, что бессмертие не имеет ни начала ни конца, — ложь, но так же лживы заверения в том, что оно начинается и кончается с жизнью человеческого духа, хотя, быть может, бессмертие связано с духом, с поиском ветра в поле. Взгляните на безжизненные пески пустынь, на тела мертвых детей: бессмертие через них не проходит, оно останавливается и осторожно их огибает.
А младший брат носил в себе чистое бессмертие, это не плод чьей-нибудь фантазии, это было бессмертие без изъяна, не подверженное никаким случайностям, беспредельное. Младший брат не вопиял в пустыне, ему не о чем было вопиять, нечего сказать где бы то ни было, просто нечего. Он не получил образования, никогда ничему не учился. Он не мог складно говорить, едва умел читать и писать, иногда казалось даже, что он не умел страдать. Он просто ничего не понимал и всегда испытывал страх.
Не знаю, почему я так безумно любила его, эта любовь навсегда останется для меня непостижимой тайной. Почему я любила его так, что захотела умереть его смертью? До этого мы не виделись Десять лет, и вспоминала я о нем не часто. Наверное, я любила его всегда, и ничто не было властно над этой любовью. Ничто, кроме смерти, а о ней я забыла.
Мы редко говорили с ним, почти не говорили о старшем брате, о нашей общей беде, о несчастье матери, о неудаче с плотиной. Говорили больше об охоте, о карабинах, о механизмах, об автомобилях. Он не мог спокойно видеть разбитую машину, злился и говорил, какие автомобили у него будут когда-нибудь. Я уже знала все типы охотничьих карабинов и все марки машин. Еще мы, конечно, говорили о том, что можно попасть в зубы тигру, если не будешь смотреть в оба, что можно утонуть, если вздумаешь купаться там, где слишком быстрое течение. Он был старше меня на два года.
Ветер утих, и под деревьями стало неестественно светло, как бывает только после дождя. Птицы кричат изо всех сил, будто ошалелые, им не нравится холод, и они оглушительно орут в прохладном воздухе, широко-широко разевая клювы.
Пароходы поднимались по реке, мотор молчал, их тянули буксиры, они двигались к порту в устье Меконга, в сторону Сайгона. Эту излучину одного из рукавов Меконга называют здесь Ривьерой, сайгонской Ривьерой. Пароход стоял здесь восемь дней. Он причаливал к пристани, и с ним причаливала сама Франция. Можно было пообедать и потанцевать во Франции, — правда, моя мать не могла себе этого позволить, слишком дорого, да ей это было и ни к чему, а вот с ним, с любовником из Шолона, можно было бы туда пойти. Но он не хотел этого, боялся, что его увидят с такой молоденькой белой девушкой, ей он ничего не говорил, она сама все знала. В то время, всего лет пятьдесят назад, путешествовать по свету можно было только ни пароходах. Огромные пространства на всех континентах еще не были опутаны сетью шоссейных и железных дорог. Сотни, тысячи квадратных километров связывались лишь древними морскими путями. Между Индокитаем и Францией ходили большие пассажирские суда компании «Мёссажери маритим», мушкетеры морских трасс — «Портос», «Д'Артаньян», «Арамис».