Любящий Вас Сергей Есенин
Шрифт:
Если бы Айседора была одна, если бы ей не нужно было привлекать внимание, она вполне могла бы удовлетвориться изящным платьем от Поля Пуаре [52] – дорого, да мило.
Но продолжим…
– Есенин! – окликнула я.
Он не сразу узнал меня. Узнав, подбежал, схватил мою руку и крикнул:
– Ух ты… Вот встреча! Сидора, смотри кто…
– Qui est-ce? – спросила Айседора. Она еле скользнула по мне сиреневыми глазами и остановила их на Никите [53] которого я вела за руку.
Долго, пристально, как бы с ужасом смотрела она на моего пятилетнего сына, и постепенно расширенные атропином глаза ее ширились все больше, наливаясь слезами.
– Сидора! – тормошил ее Есенин. – Сидора, что ты?
– Oh, – простонала она наконец, не отрывая глаз от Никиты. – Oh, oh!.. – и опустилась на колени перед ним, прямо на тротуар.
А вот тут Айседора не играет, призраки погибших детей преследуют ее днем и ночью, не давая покоя, даже он, муж и любовник, гений Есенин до боли похож на дорогого Патрика [54] ,
Перепуганный Никита волчонком глядел на нее. Я же поняла все. Я старалась поднять ее. Есенин помогал мне. Любопытные столпились вокруг. Айседора встала и, отстранив меня от Есенина, закрыв голову шарфом, пошла по улицам, не оборачиваясь, не видя перед собой никого, – фигура из трагедий Софокла. Есенин бежал за нею в своем глупом цилиндре, растерянный.
– Сидора, – кричал он, – подожди! Сидора, что случилось?
Никита горько плакал, уткнувшись в мои колени.
Я знала трагедию Айседоры Дункан. Ее дети, мальчик и девочка, погибли в Париже в автомобильной катастрофе много лет тому назад.
В дождливый день они ехали с гувернанткой в машине через Сену. Шофер затормозил на мосту, машину занесло на скользких торцах и перебросило через перила в реку. Никто не спасся.
Мальчик был любимец Айседоры. Его портрет на знаменитой рекламе английского мыла Pears'a известен всему миру. Белокурый голый младенец улыбается, весь в мыльной пене. Говорили, что он похож на Никиту, но в какой мере он был похож на Никиту, знать могла одна Айседора. И она это узнала, бедная.
– …Через шесть-семь лет я увидел Есенина в Берлине, в квартире А. Н. Толстого, – продолжает начатый рассказ М. Горький. – От кудрявого, игрушечного мальчика остались только очень ясные глаза, да и они как будто выгорели на каком-то слишком ярком солнце. Беспокойный взгляд их скользил по лицам людей изменчиво, то вызывающе и пренебрежительно, то вдруг неуверенно, смущенно и недоверчиво. Мне показалось, что в общем он настроен недружелюбно к людям. И было видно, что он – человек пьющий. Веки опухли, белки глаз воспалены, кожа на лице и шее серая, поблекла, как у человека, который мало бывает на воздухе и плохо спит. А руки его беспокойны и в кистях размотаны, точно у барабанщика. Да и весь он встревожен, рассеян, как человек, который забыл что-то важное и даже неясно помнит, что именно забыто им.
Его сопровождали Айседора Дункан и Кусиков [55] .
– Тоже поэт, – сказал о нем Есенин, тихо и с хрипотой.
Около Есенина Кусиков, весьма развязный молодой человек, показался мне лишним. Он был вооружен гитарой, любимым инструментом парикмахеров, но, кажется, не умел играть на ней. Дункан я видел на сцене за несколько лет до этой встречи, когда о ней писали как о чуде, а один журналист удивительно сказал: «Ее гениальное тело сжигает нас пламенем славы».
Но я не люблю, не понимаю пляски от разума и не понравилось мне, как эта женщина металась по сцене. Помню, было даже грустно, казалось, что ей смертельно холодно и она, полуодетая, бегает, чтоб согреться, выскользнуть из холода.
У Толстого она тоже плясала, предварительно покушав и выпив водки. Пляска изображала как будто борьбу тяжести возраста Дункан с насилием ее тела, избалованного славой и любовью. За этими словами не скрыто ничего обидного для женщины, они говорят только о проклятии старости.
52
Поль Пуаре (20 апреля 1879, Париж, Франция – 30 апреля 1944, Париж) – парижский модельер высшего класса, один из самых влиятельных создателей моды.
53
Никита Алексеевич Толстой (1917 – 19 октября 1994) – советский физик, российский общественный и политический деятель. Старший сын известного русского писателя А. Н. Толстого. Доктор физико-математических наук, профессор.
54
Патрик Дункан (1910–1913) – сын А. Дункан от бизнесмена Париса Зингера.
55
Александр Борисович Кусиков (Кусикян; 17 сентября 1896, Армавир – 20 июля 1977, Париж) – русский поэт-имажинист, автор романсов.
Как же ничего обидного? Вот уж не могу согласиться с автором мужчиной, Горький напишет этот текст 1926 году, когда Есенина уже не будет, а вот Дункан вполне сможет и, скорее всего, получит перевод воспоминаний. И даже это смехотворное оправдание, мол, нет тут ничего обидного. Она должна будет выстрадать и этот удар. Удар от человека, которого она уважает как драматурга и писателя. С именем которого ее время от времени связывали в прессе:
Вот, например, заметка в московской газете «Русский листок» от 07 февраля (25 января) 1905 года:
«Вчера в зале консерватории случилось необыкновенное происшествие: публика собралась смотреть даму от
Максима… от Максима Горького – «босячку» Айседору Дункан, кончиком ноги истолковывавшую прелюдии, ноктюрны, мазурки и полонезы Шопена!
Новый вид «босячества» тенденциозного, идеалом которого является «голоножие», пропагандирующее новый вид танцев, иллюстрирующих серьезную музыку – Шопена, Бетховена, Баха.
Певец босяков, описывая «босячество» подневольное, отнюдь не мечтал о том, что возможно нарождение «босячества добровольного», типа американки Дункан, у которой, кроме души, средством для восприятия и истолкования классической музыки… будут служить босые ноги.
Босячка, танцующая на ковре сонату или симфонию Бетховена, фугу Баха, ноктюрн Шопена – действительно курьез, и курьез из ряда вон выдающийся».
– Пожилая, отяжелевшая, с красным некрасивым лицом, окутанная платьем кирпичного цвета, она кружилась, извивалась в тесной комнате, прижимая ко груди букет измятых, увядших цветов, а на толстом лице ее застыла ничего не говорящая улыбка, – продолжает Горький.
Эта знаменитая женщина, прославленная тысячами эстетов Европы, тонких ценителей пластики, рядом с маленьким, как подросток, изумительным рязанским поэтом являлась совершеннейшим олицетворением всего, что ему было не нужно. Тут нет ничего предвзятого, придуманного вот сейчас; нет, я говорю о впечатлении того тяжелого дня, когда, глядя на эту женщину, я думал: как может она почувствовать смысл таких вздохов поэта:
Хорошо бы, на стог улыбаясь,Мордой месяца сено жевать!Что могут сказать ей такие горестные его усмешки:Я хожу в цилиндре не для женщин —В глупой страсти сердце жить не в силе —В нем удобней, грусть свою уменьшив,Золото овса давать кобыле.«Я открыла искусство танца – искусство, утраченное тысячи лет назад». (Айседора Дункан)
Разговаривал Есенин с Дункан жестами, толчками колен и локтей. Когда она плясала, он, сидя за столом, пил вино и краем глаза посматривал на нее, морщился. Может быть, именно в эти минуты у него сложились в строку стиха слова сострадания:
Излюбили тебя, измызгали…
И можно было подумать, что он смотрит на свою подругу, как на кошмар, который уже привычен, не пугает, но все-таки давит. Несколько раз он встряхнул головой, как лысый человек, когда кожу его черепа щекочет муха.
Потом Дункан, утомленная, припала на колени, глядя в лицо поэта с вялой, нетрезвой улыбкой. Есенин положил руку на плечо ей, но резко отвернулся. И снова мне думается: не в эту ли минуту вспыхнули в нем и жестоко, и жалостно отчаянные слова:
Что ты смотришь так синими брызгами?Иль в морду хошь?…Дорогая, я плачу,Прости… прости…Есенина попросили читать. Он охотно согласился, встал и начал монолог Хлопуши. Вначале трагические выкрики каторжника показались театральными.
Сумасшедшая, бешеная кровавая муть!Что ты? Смерть?Но вскоре я почувствовал, что Есенин читает потрясающе, и слушать его стало тяжело до слез. Я не могу назвать его чтение артистическим, искусным и так далее, все эти эпитеты ничего не говорят о характере чтения. Голос поэта звучал несколько хрипло, крикливо, надрывно, и это как нельзя более резко подчеркивало каменные слова Хлопуши. Изумительно искренно, с невероятной силою прозвучало неоднократно и в разных тонах повторенное требование каторжника:
Я хочу видеть этого человека!И великолепно был передан страх:Где он? Где? Неужель его нет?Даже не верилось, что этот маленький человек обладает такой огромной силой чувства, такой совершенной выразительностью. Читая, он побледнел до того, что даже уши стали серыми. Он размахивал руками не в ритм стихов, но это так и следовало, ритм их был неуловим, тяжесть каменных слов капризно разновесна. Казалось, что он мечет их, одно – под ноги себе, другое – далеко, третье – в чье-то ненавистное ему лицо. И вообще все: хриплый, надорванный голос, неверные жесты, качающийся корпус, тоской горящие глаза – все было таким, как и следовало быть всему в обстановке, окружавшей поэта в тот час.
Совершенно изумительно прочитал он вопрос Пугачева, трижды повторенный:
Вы с ума сошли?
– громко и гневно, затем тише, но еще горячей:
Вы с ума сошли?
И, наконец, совсем тихо, задыхаясь в отчаянии:
Вы с ума сошли?
Кто сказал вам, что мы уничтожены?
Неописуемо хорошо спросил он:
Неужель под душой так же падаешь, как под ношею?
И после коротенькой паузы вздохнул, безнадежно, прощально:
Дорогие мои…Хор-рошие…Взволновал он меня до спазмы в горле, рыдать хотелось. Помнится, я не мог сказать ему никаких похвал, да он, думаю, и не нуждался в них.
Я попросил его прочитать о собаке, у которой отняли и бросили в реку семерых щенят.
– Если вы не устали…
– Я не устаю от стихов, – сказал он и недоверчиво спросил:
– А вам нравится о собаке?
Я сказал ему, что, на мой взгляд, он первый в русской литературе так умело и с такой искренней любовью пишет о животных.
– Да, я очень люблю всякое зверье, – молвил Есенин задумчиво и тихо, а на мой вопрос, знает ли он «Рай животных» Клоделя, не ответил, пощупал голову обеими руками и начал читать «Песнь о собаке». И когда произнес последние строки:
Покатились глаза собачьиЗолотыми звездами в снег —на его глазах тоже сверкнули слезы.После этих стихов невольно подумалось, что Сергей Есенин не столько человек, сколько орган, созданный природой исключительно для поэзии, для выражения неисчерпаемой «печали полей», любви ко всему живому в мире и милосердия, которое – более всего иного – заслужено человеком. И еще более ощутима стала ненужность Кусикова с гитарой, Дункан с ее пляской, ненужность скучнейшего бранденбургского города Берлина, ненужность всего, что окружало своеобразно талантливого и законченно русского поэта.
А он как-то тревожно заскучал. Приласкав Дункан, как, вероятно, он ласкал рязанских девиц, похлопав ее по спине, он предложил поехать:
– Куда-нибудь в шум, – сказал он.
Решили: вечером ехать в Луна-парк.
Когда одевались в прихожей, Дункан стала нежно целовать мужчин.
– Очень хороши рошен, – растроганно говорила она. – Такой – ух! Не бывает…
Есенин грубо разыграл сцену ревности, шлепнул ее ладонью по спине, закричал:
– Не смей целовать чужих!
Мне подумалось, что он сделал это лишь для того, чтоб назвать окружающих людей чужими.
– В этот год Горький жил в Берлине, – продолжает Крандиевская-Толстая рассказ о той самой встречи Горького с Есениным.
– Зовите меня на Есенина, – сказал он однажды, – интересует меня этот человек.
Было решено устроить завтрак в пансионе Фишер, где мы снимали две большие меблированные комнаты. В угловой, с балконом на Курфюрстендам, накрыли длинный стол по диагонали. Приглашены были Айседора Дункан, Есенин и Горький.
Очень удачно, что Крандиевская-Толстая пересказывает тот день, о котором уже поведал нам Максим Горький. Любопытно сравнить:
…Айседора пришла, обтекаемая многочисленными шарфами пепельных тонов, с огненным куском шифона, перекинутым через плечо, как знамя. В этот раз она была спокойна, казалась усталой. Грима было меньше, и увядающее лицо, полное женственной прелести, напоминало прежнюю Дункан.
Очень важна эта характеристика внешнего облика Айседоры, пересказанная женщиной. Наталья Васильевна отмечает перемену в гриме, впрочем, не исключено, что первая встреча состоялась между выступлениями Дункан, как известно, зачастую ее программа составлялась таким образом, что на дню она танцевала три сольных концерта! Следовательно, отработав дневной спектакль, она вышла подышать воздухом в компании Сергея, не смыв грим, перед вечерним выступлением.
– …Три вещи беспокоили меня как хозяйку завтрака, – продолжает Крандиевская-Толстая.
Первое – это чтобы не выбежал из соседней комнаты Никита, запрятанный туда на целый день. Второе заключалось в том, что разговор у Есенина с Горьким, посаженными рядом, не налаживался. Я видела: Есенин робеет, как мальчик. Горький присматривается к нему. Третье беспокойство внушал хозяин завтрака, непредусмотрительно подливавший водку в стакан Айседоры (рюмок для этого напитка она не признавала). Следы этой хозяйской беспечности были налицо.
– За русски революсс! – шумела Айседора, протягивая Алексею Максимовичу свой стакан. – Ecoutez, Горки! Я будет тансоват seulement для русски революсс. C’est beau русски революсс!
Алексей Максимович чокался и хмурился. Я видела, что ему не по себе. Поглаживая усы, он нагнулся ко мне и сказал тихо:
– Эта пожилая барыня расхваливает революцию, как театрал – удачную премьеру. Это она – зря, – помолчав, он добавил: – А глаза у барыни хороши. Талантливые глаза.