Люди как боги (илл. В. Чигирева)
Шрифт:
Я мысленно видел планету, где жила Фиола, — летом сжигаемую бело-калильным жаром, темную и холодную зимой. Вдали сияла синевато-белая Вега — декоративная, не животворящая звезда. Да, конечно, ко всему можно приспособиться, к самым безжалостным условиям существования, — и они приспособились ценой мук и страданий. Разумом и чувствами я был с теми, кто бросил луч в их ледяную темноту, послал волну тепла в скованные морозом сумрачные убежища, защитил от убийственно-пронзительного летнего света! Но, несомненно, кто-то из людей поддержит Ромеро, объявив транжирством бескорыстную
А между тем погасшая было луна стала возрождаться в солнце. На черном пологе неба засветился диск, он становился ярче и горячее. Звезды тускнели и пропадали. Фиола прижалась ко мне. Я хотел ее поцеловать, но не знал, принято ли на Веге целоваться. Мне было радостно и без поцелуев.
— День идет, — сказал я. — Рабочий день, Фиола.
— Да, день, — отозвалась она. — И ты удалишься. Спасибо, что ты был эту ночь со мной, человек Эли.
— И тебе спасибо, Фиола. Ты подарила мне лучшую ночь в жизни.
— Что было в ней лучшим, Эли? То, что я критиковала людей за несовершенство?
— Нет, то, что мы сидели рядом и, разные, чувствовали свое единство.
Она унеслась, звеня и сверкая, в глубь сада, а я поплелся к выходу.
31
Я собирался к Вере, но она сама вызвала меня. У входа в гостиницу вспыхнул видеостолб. Вера сидела за столом. Она казалась усталой.
— Ты не спал сегодня, брат? — спросила она, всматриваясь в меня. — Тебя не было дома.
— Я провел эту ночь с Фиолой в их саду.
— Я тоже не спала. Дурацкая ночь — споры, ссоры… Как бессердечны иные люди!
Я сообразил, что она говорит о Ромеро.
Я редко видел Веру такой измученной. Раньше в спорах она воодушевлялась. Дискуссии оживляли, а не подавляли ее. Что-то очень серьезное случилось у них с Ромеро.
— Прими радиационный душ, Вера. И не думай о чужом бессердечии.
— Душ я приму. Но не думать о бессердечии не могу. Бессердечие, распространившееся на многие сердца, становится грозной силой. Я вызвала тебя, чтоб освободить на этот день.
Я позавтракал и пошел к Андре. У Андре сидел Лусин. Я предложил им отправиться на розыски сведений о галактах. Андре собирался сегодня готовить зал Галактических Совещаний к своему концерту. Я уверял его, что звездожители отнесутся к симфонии не лучше, чем люди, музыка должна радовать, а не терзать.
— Наш век — трагичен, — закричал Андре. — Посмотри на небо — сколько горя! И еще эти чертовы человекообразные с их загадочными врагами! Наши предки могли дикарски радоваться неизвестно чему, а мы обязаны задуматься над смыслом существования.
Он готов был завязать запальчивый спор, но я отвернулся к Лусину. Тот вначале отнекивался занятостью в конюшне, но я пресек его отговорки. Разве он поехал на Ору ублажать пегасов и драконов? Этим можно заниматься и на Земле. Лусина уговорить легче, чем Андре. Он потащил передвижной дешифратор. На улице мы взвалили прибор на воздушную тележку и поехали в гостиницу «Созвездие Орла».
Мысль о том, что надо поискать сведений о галактах у альтаирцев, явилась мне вчера.
В зале было пусто. Мы светили во все стороны, но не обнаружили альтаирцев. В конце зала открывался туннель, и мы прошли сквозь него на рабочую площадку. У меня защемило сердце, когда я увидел раскинувшуюся вокруг нас страну. На темном небе висел синевато-белый шар, имитировавший жестокий Альтаир. Все вокруг разъяренно сверкало. Ни единой травинки не оживляло сожженную почву — до скрежета белый камень, до хруста белый песок, удушливая пыль, вздымавшаяся из-под ног.
— Пейзаж! — сказал я. — Жить не захочешь!
Лусин не изменил себе и тут.
— Неплохо! Здесь жить — искусство. Мастерство. Высокое.
Вскоре нам стали попадаться сооружения альтаирцев — каменные кубы без окон, каменные короба, протянувшиеся за горизонт. Мы вошли в один из кубов и засветили фонарями. На стенах вспыхнули люминесцирующие картины. Рисунки меняли окраску и интенсивность, стоило повести фонарем, а когда мы тушили их, картины медленно погасали.
Живопись была странна — одни линии, хаотически переплетенные, резкие, мягкие, извилистые линии — не штрихи, но контуры. Я вспомнил о математической кривой Пеано, не имевшей ширины и толщины, но заполнявшей собой любой объем. Линии, какими рисовали альтаирцы, были подобны кривой Пеано, они заполняли объем, отчеркивали глубину, изображали воздух и предметы. Я видел все тот же беспощадный пейзаж — неистовое солнце, поля, камни, песок, сооружения. И всюду были сами альтаирцы — нитеногие, паукообразные, проносящиеся между предметами.
Перед одной картиной я стоял долго. Два альтаирца дрались, яростно переплетаясь отростками, сшибаясь туловищами. Художник великолепно передал обуревавшую их злобу, стремительность и энергию движений. Я двигался вдоль одной стены, Лусин вдоль другой. Он вдруг закричал:
— Эли! Скорей! Скорей!
Я метнулся к нему, думая, что он попал в беду. Лусин показывал пальцем на картину. На картине были галакты.
И эта картина, как и остальные, была рисована линиями — контуры вещей и воздуха заполняли пейзаж. На камне лежал умирающий бородатый галакт в красном плаще и коротких штанах. Одна рука бессильно отвалилась вбок, другая сжимала грудь, глаза умирающего были закрыты, рот перекошен.
Неподалеку стояли трое галактов с закованными руками — на картине отчетливо виднелась цепь, стягивающая их руки, заложенные за спину. И с тем же жутким совершенством, с каким художник передал страдание в облике умирающего, он изобразил обреченность и молчаливое отчаяние трех пленников. Они не смотрели на нас, не звали на помощь, головы их были опущены с безвольной покорностью. А над ними реяли альтаирцы. Так же мастерски художник изобразил и смятение жителей Альтаира. Они словно ломали свои отростки, каждая линия на их телах кричала, альтаирцы метались, хотели что-то сделать, но не знали — что.