Люди нашего берега
Шрифт:
— О — воскликнула жена — профессора., — я не знал… Я не знала, что чукчи имеют такую насмешность…
— Насмешливость, Клодин, — поправил муж.
— Да, такую насмешливость и такую… Как |это?.. Живучесть
— Живость, — снова поправил он.
— Да, — да такую живность
— К сожалению, я не могу принять ваш комплимент, мадам. Ваше прежнее мнение было вернее. Мы не обладаем ни живостью южан, ни их. юмором. Вместо крови в нашем теле течет ледяная вода, а питаемся мы исключительно мороженым.
— Не смейтесь над нами, мсье Гэутэгин. Вы разве отрицаете всякую особенность? Национальный
— Вовсе нет, мсье Леерлинк. Мы отрицаем только то, что эти особенности определяются географией. Кроме того, мы не считаем эти особенности неизменными. Существуют условия, в которых даже народы, считавшиеся обреченными на вымирание, становятся сильными и жизнерадостными.
— Кажется, из область этнографии вы хотите перейти в область политики.
— А. вы предпочитаете заблуждаться в этнографии, лишь бы не касаться политики?
Я решил прекратить этот спор и, делая вид, будто только что проснулся, сказал громко:
— Доброе утро
Бельгийцы тоже пожелали мне «доброго yfpд», а Гэутэгин, со свойственной ему педантичностью, сказал:
— Добрый день
Вскоре бельгийцы под каким-то предлогом вышли в коридор. Видимо, чтобы мне не пришлось одеваться, лежа под одеялом. Я соскочил с полки и, влезая в брюки, спросил:
— Как вы себя чувствуете, мсье Гэутэгин?
— Неважно. Приблизительно так, как восковая кукла, выставленная в этнографическом музее.
— Если бы музейная кукла обладала способно* стью чувствовать, она, по-моему, должна была бы гордиться. Гордиться вниманием посетителей, возможностью пополнить их знания. Кроме того, куклы, кажется, не вступают с посетителями в споры.
— А что, разве я был резок? — встревожился Гэутэгин. — Мне, понимаешь, совсем не хочется их обидеть. Очень, по-моему, славные старики.
— Ну, ну Клодин-то, положим, далеко еще не старушка.
— Да и Морис еще молодец.
— Его Морисом звать?
— Да. Вполне, по-моему, приятные соседи. Если бы они не смотрели на нас, как на какую-то диковину. У меня, понимаешь, такое ощущение, будто им все время хочется потрогать нас руками, проверить действительно ли мы существуем. Для них, понимаешь, чукчи — это что-то невсамделишное, какая-то заполярная экзотика, что ли. О чем бы они с тобой ни говорили — они ни на секунду не могут забыть, что ты чукча, й им, видимо, оЧенЬ жаль, что на нас не оленьи шкуры, а заурядные пиджаки.
— Ну и пусть. Надо быть немного терпимее. Надо все-таки учитывать, откуда они приехали.
— Я все это учитываю, — вздохнул Гэутэгин. — Я вижу, что ближайшие десять суток придется посвятить этому, профессору и его супруге. Ознакомить их, по мере сил, с основами пролетарского интернационализма.
— Послушай, — малодушно предложил я, — может, попросим проводницу переселить нас в соседнее купе? Там, кажется, должно освободиться два места. Там двое только до Свердловска едут.
Гэутэгин минутку подумал.
— Нет, — сказал он, — это было бы негостеприимно.
— Что ты, я вовсе не предлагаю сбежать. Наоборот, объясним, что не хотим, дескать, стеснять их.
— Шито белыми нитками. Ведь вместо нас к ним посадят кого-нибудь другого. Нет, надо помнить, что мы здесь хозяева,
— Хорошо, — согласился я, — снимаю свое предложение.
И, перекинув через плечо полотенце, я пошел умываться.
Дни потянулись один за другим. Молотов, Свердловск, Омск, Новосибирск. Равнина сменилась горами; потом горы сменились низинами, заболоченными кустарниками. Мы пересекали Западно-Сибирскую низменность.
Соседей наших живо интересовало все: и граница между Европой и Азией, и система поясного времени, и ехавшая в соседнем вагоне пожилая колхозница — Герой Социалистического Труда, и проблема поворота сибирских рек. Мы рассказывали им все, что могли, знакомили их с колхозницей, показывали на карте, каким образом воды Иртыша можно повернуть на юг, к пескам Казахстана. Профессор Леерлинк и его супруга были внимательными и непредубежденными слушателями. Их поражали масштабы страны («Для Бельгии, — шутил профессор — не требуется никаких часовых поясов»). Еще больше их поражали грандиозные масштабы стройки, планы преобразования природы.
Нам было приятно знакомить их с успехами советской страны. Тем более, что профессор вел путевой дневник и по возвращении в Бельгию собирался опубликовать его.
Единственное, что нас очень стесняло, — это то, что и мы сами оказались предметом постоянного изучения. Профессор Леерлинк с неослабевающим интересом расспрашивал о Чукотке, выслушивал наши рассказы и потом говорил что-нибудь в таком роде:
— Я думаю, что домики вместо яранг, электричество вместо этих… Как это?.. Вместо этих жирников… Все это, конечно, есть прогресс, большой прогресе. Но при этом Север теряет свое своеобразие, свою поэтичность. Не так ли?
В такие моменты, глядя на профессора, я удивлялся, что его глаза попрежнему кажутся умными. А Гэутэгин говорил:
— Нет уж, спасибо. Мы уж как-нибудь без поэзии обойдемся.
И, помолчав, уточнял:
— Без такой, во всяком случае.
Соседей наших огорчала и механизация рыбного лова и даже то,°что в чукотских стойбищах давно уже нет шаманов. Не то, чтобы они были врагами прогресса — нет, они искренне считали себя людьми передовых убеждений. Но при этом никак не могли избавиться от любования чертами отсталости, которая издалека представлялась им и своеобразной и даже поэтичной. А мы, радующиеся тому, что этой отвратительной отсталости пришел конец, казались им людьми, которые не в состоянии понять «насколько цивилизация делает жизнь прозаичнее».
— Поймите, профессор, — говорил Гэутэгин, стараясь не горячиться. — Та жизнь, от которой ушел наш народ, была для чукчей не жизнью, а медленной смертью. И даже не очень медленной, если быть точным. Вот почему мы так ненавидим отсталость. А что касается поэзии — мы видим ее в другом. Мы видим ее в борьбе с нашей суровой природой и с той же самой отсталостью, в возрождении нашего народа, в электричестве, освещающем чукотские поселки…
— Электричество и поэзия — это разные вещи, мсье Гэутэгин. Совсем разные.