Люди средневековья
Шрифт:
Смерть, конечно, непредсказуема, но приближение берега видят почти все.
Старики
Говорят, каждому обществу достаются «такие старики, каких оно заслуживает» или каких себе создает. И за тысячу лет средневековья сменилось немало «обществ старцев». Мы не в силах оценить, каким в то время был процент мужчин и женщин «преклонного возраста»: из-за нехватки письменных источников, что сразу бросается в глаза; но еще и потому, что само понятие возраста варьировалось, как в восприятии, так и в проявлениях. Разве сегодня дело обстоит иначе? Если о человеке говорят «не выглядит на свой возраст», «умер до срока», это связано с отношением к годам или, строго говоря, с крепостью коронарных сосудов; но утверждения «рассуждает как старик», «выглядит стариком» в устах младшего не столь лестны и относятся не столько к «возрасту», сколько к поведению. Это не просто банальности — из них вытекает одно суждение: старость вызывает почтение либо смех и в большей степени это вопрос поведения, чем артерий. В средневековую эпоху второй подход встречался реже или, во всяком случае, оставил меньше следов в литературе. Первый преобладал и заслуживает, чтобы на нем остановились.
Если средняя
Находясь под защитой с раннего средневековья, судя, например, по размеру «композиций» [26] , старик был важней в качестве привилегированного свидетеля, чем деда. Я уже говорил, что в те века они почти не выступали посредниками между представителями других поколений, как сегодня. В более или менее беллетризованных биографиях знаменитых людей образ деда был статичен, дед ничего не делал, кроме как служил примером или немым упреком. Но в конце средних веков отношение к «преклонному возрасту» изменилось: он перестал пользоваться всеобщим почтением. То, что мы бы назвали приступом «жёнизма» [культа молодости] — сейчас мы как раз его переживаем, — превознесло всё то, что молодо и ново: с 1350–1400-х годов все литературные герои стали молодыми и красивыми, так же как «звезды» политической игры или полководцы; все они были в возрасте Жанны д’Арк; короли, дофины, герцоги, воины, чьей юности курили фимиам и за кем следовала толпа, были моложе тридцати лет. Отсюда и представление о всеобщем «омоложении» административного персонала тех времен; но оно ошибочно: прелаты, магистраты, придворные сановники по-прежнему оставались людьми в возрасте, но мода, даже на одежду, прическу, разговор, была рассчитана на то, чтобы подчеркнуть молодость во внешности или поведении. И, как и ныне, как и в нашей жажде казаться молодыми, здесь, несомненно, угадывается усиленный страх смерти, который обостряли бедствия того времени; тогда еще не рассчитывали на кремы и пластическую хирургию, однако верили в источник молодости.
26
Композиция — в средние века денежное возмещение за совершенное преступление пострадавшей стороне (или властям, в случае, если был нарушен общественный мир) (Прим. ред.)
Но старый человек чувствовал, что конец близок. Если организм не делал ему неумолимых предупреждений, он советовался с гадателями, обращался к чернокнижию или даже к астрологии, если был богат, как Людовик XI. Толковали сны; тот, кто умел читать, погружался в утешительные мысли, извлекаемые из такой благой литературы, как жития святых или жизнеописания героев. В литературном мире это период artes moriendi, «учебников умирать»; и проповедники, во главе с доминиканцами, вновь и вновь уверяли: человек — ничто, благодать — все; на стенах церквей XV века в пляске смерти смешивались все мертвецы, и разве не утешительно знать, что от Суда не уйдет никто? К тому же разве смерть — не начало «четвертого возраста», который открывает дорогу в вечность? Платоники, а потом Августин говорили, что это всего лишь «переход».
«Переход»? Но он пугал, и христианин, смирившийся или нет, испытывал «религию Страха», религию тех, кто грешил слишком много и тем самым лишился шансов на спасение: ведь возможность начать потом новую жизнь, внушающая спокойствие буддистам, была отвергнута христианской догмой со времен соборов V века. Игра сыграна, и против смерти бороться бесполезно — ее победа неизбежна. Даже мыслители, которые бы желали, чтобы человек сражался с неизбежным, как Авиценна в Иране и некоторое время Бэкон на Западе, располагали лишь смехотворным оружием, ничтожной фармакопеей из растений и мазей. Умирающий, даже окруженный всей familia, по крайней мере в первые века средневековья, все равно окажется в одиночестве, когда исход станет «отвратительным».
Поскольку не было ничего хуже «плохой смерти», той, которую не сумели ни предвидеть, ни вовремя организовать, нужно было принять все меры, чтобы претендовать на включение в маленькую, крохотную группу избранных. Прежде всего следовало очистить душу, тем более замаранную, чем более высокое положение человек занимал в обществе. Нужны были многословные, порой публичные исповеди во искупление преступлений или мелких гадостей. В этот момент умирающий находился перед ликом Судьи — он ничего не скрывал, никого не щадил, поступался интересами и даже честью близких. Невеселая перспектива для окружения — разоблачаемого, унижаемого. Тем более что открывать врата небес могли только служители Бога, и эта услуга не была даровой: получив гарантию, что будешь принят в монахи in extremis vitae (в конце жизни), прежде чем умрешь, или тебе позволят покоиться ad sanctos (при святых), в окружении монахов или в самом святилище, можно было надеяться в загробном мире на поддержку молитв церковников, прежде всего монахов, молитв, имевших репутацию более действенных, чем молитвы каноников, считавшихся слишком занятыми. Но чтобы добиться этого, нужно было отдать лес, виноградник, право пользования кроличьим садком; и Божьи люди достаточно сознавали интересы Церкви, чтобы не поспешить к умирающему, чья агония близка. Душе тем вернее будет обеспечен вечный покой, если для нее организуют obits, ежегодные заупокойные. Поскольку даже здесь к памяти, на которую надеялся умирающий, примешивалось тщеславие, эти «посмертные ренты» имели объем и стоимость, явно обременительные для оставшихся в живых родственников; они могли разорить семью, но ослепить мир — так, около 1450 года капталь де Буш, выдающийся военачальник, но человек чернейшей души, заказал вдвое больше месс, чем пожелает для себя через сто лет благочестивейший испанский король Филипп II. Во всяком случае, такое погребальное расточительство произвело на свет крайне интересный тип документов — обитуарии, или некрологи, тщательно соблюдаемые в обителях в качестве календарей ежегодных месс, или «свитки мертвых», переходившие из монастыря в монастырь для внесения имен усопших. Для историка это неиссякаемый источник данных о семьях.
Семья, нередко потрясенная неосмотрительной щедростью умирающего, мучимого страхом, могла попытаться применить право «отмены» во имя обобранного рода. Бороться с Церковью, которая с добродетельным видом прикрывалась идеей спасения души, было трудно, но если умирающий оставил после себя завещание, дело упрощалось. Я не могу останавливаться на истории завещания, которая расцветила бы мой рассказ тяжеловесными юридическими рассуждениями. Только скажу, что обычай оставлять завещание, прочно укоренившийся в Южной Европе с римских времен и самого раннего средневековья, понемногу распространился и севернее, особенно в XII веке, а затем и позже, когда традиции раздела наследства, более или менее сохраняемые родом в отношении младших сыновей или дочерей, уже получивших приданое, начали отступать под натиском демографических перемен и эволюции семьи. Оказалось, что только завещание позволяет исполнить волю, а порой и капризы умирающего. Бесспорно, нотарии значительно наживались на этом.
Но вот завещание составлено, благочестивые дары завещаны, соборование произведено, покаянное бдение обещано. Всё миновало, даже страх. Приходит смерть.
«Переход»
На этот раз богатого и могущественного человека от тех, которыми я занимался до сих пор, отличают лишь немногие внешние признаки; но в момент перехода через порог все люди наги. Смерть во все века и повсюду — дело индивидуальное. Момент, в который дух покидает тело и который средневековое искусство столь впечатляюще изображало в виде маленькой обнаженной фигурки, вылетающей изо рта покойного, конечно, мог сопровождаться слезами семьи, а порой лишь женщин. Хотя этот мир то и дело встречался со смертью, похоже, она вызывала удивление и скорбь, которым придавали трагизм стенания умирающего. Это и омрачало то представление, которое старалась внушить Церковь: идеалом для нее была смерть в своей постели, в мирном окружении взволнованных домочадцев, и умирающий должен произнести несколько прочувствованных слов; иконография эксплуатирует этот сюжет вплоть до наших дней. Очевидно, в действительности всё было иначе: вместо поучительной и мирной смерти, какой ее описали биографы, выдающие себя за «очевидцев», король Людовик Святой, заболев в Тунисе дизентерией, скорее всего, корчился от кишечных болей, сопровождаемых рвотой и поносом.
Однако смерть, мучительная или легкая, была окружена целым сонмом обычаев. Это был переход, перемена, конститутивный обряд общественной жизни, даже если умирающий уже не мог принять в нем сознательное участие; при этом присутствовала семья, даже деревня, в доме или рядом с домом, в подобии театральной мизансцены; служитель Бога гнусавил о доброй смерти, о прощении грехов, о спасении души, о страданиях Христа, чтобы помочь умирающему, если тот еще мог слышать. Все эти сопроводительные ритуалы на деле совершались затем, чтобы сплачивать, консолидировать сообщество живых — намного в большей степени, чем ради проводов того, кто покидает этот мир.
Это была «добрая смерть», по всем правилам. Увы, встречались и другие. Не станем касаться новорожденных, которых окрестить не удалось, я говорил об этом ранее: благодаря молитвам, читавшимся за них в часовнях, этих святилищах «отсрочки», они, пребывая в лимбе, ждали Страшного Суда, который не сможет их осудить. Детей, выкинутых незадолго до рождения или сочтенных мертвыми, когда они появились на свет, могли крестить заранее, хотя бы малым крещением, а поскольку такую имитацию таинства был способен совершить и мирянин, пусть даже преступник, избежать вечного проклятия могли и они. Что касается осужденных, они в большинстве приносили публичное покаяние, и Церковь позволяла им отправляться на виселицу в принципе со спокойной совестью. Но два других вида «дурной смерти» вполне могли бы заполнить окрестности Ада. Речь прежде всего идет о тех, кого насильственная, внезапная смерть лишила возможности предпринять заранее меры, о которых я говорил: о воине, погибшем в сражении, или о человеке, убитом преступниками. Первый еще, несомненно, должен был спастись, поскольку перед битвой, которую, кстати, священники нередко благословляли, он исповедовался и получил причастие; или же он уничтожил нескольких неверных, за что его стоило простить. Если же ничего этого не было, приходилось надеяться на искреннее раскаяние при свидетелях, способное смягчить Судию, или просто на благочестивое погребение. Человеку, убитому в глухом лесу и не произнесшему последней молитвы, очевидно грозила большая опасность: значит, его будут судить «на основании материалов», по показаниям семьи, соседей, исповедника; в худшем случае ему придется немного подождать в Чистилище, пока вероятный гнев Создателя не уляжется — ведь в конечном счете его считали невинной жертвой; хоронили таких в освященной земле.