Людоедка
Шрифт:
«Что делать? Что делать?» — восставал в уме его вопрос и оставался без ответа.
Он был бессилен. Изобличить жену, рассказать все тетушке, раскрыть перед ней свое разочарование в той, с которою на всю жизнь связана его судьба, весь ужас его семейной жизни и, наконец, свои страшные подозрения. Это невозможно! Это значит сделаться посмешищем целой Москвы, если тетушка поверит и, конечно, не скроет от других несчастья Глебушки, пожелая вызвать к нему сочувствие и оказать помощь. А это сочувствие для него хуже смерти.
Да и не поверит тетушка. Она так оплетена хитрыми сетями
Это был заколдованный круг.
«Живой мертвец», — как Глеб Алексеевич назвал самого себя, если бы знал данное ему в доме прозвище, — был на самом деле беспомощен, и эта беспомощность тяжким бременем лежала на его душе.
II
У ПОСТЕЛИ БОЛЬНОЙ
Под впечатлением описанных нами тяжелых нравственных мук и вырвалось у Глеба Алексеевича Салтыкова неоконченное им, вследствие грозного окрика супруги, восклицание:
— Доня, что ты сд…
Он имел основание подозревать свою жену в желании смерти тетушки именно в эти дни, хотя старушка, почему-то, стала прихварывать еще за полгода до своей смерти, и эта смерть не составляла неожиданности не только для Глеба Алексеевича и других ее родственников, но и для всей Москвы. Мгновенно в уме его это подозрение выросло в убеждение, что такая, с точки зрения его жены, своевременная смерть Глафиры Петровны не могла не случиться без того, чтобы Дарья Николаевна не приложила в этом деле свою твердую и безжалостную руку.
Окрик жены и злобный блеск ее зеленых глаз заставили его замолчать, но не только не рассеяли сомнения в ее виновности, но еще более укрепили их. Он сказал жене несколько бессвязных слов и впал в какое-то, почти обморочное состояние. Тело его как-то грузно опустилось на диван, голова откинулась на спинку, а взгляд, хотя и устремленный на Дарью Николаевну, глядел куда-то вдаль над нею, казалось, не видя ее. Она несколько времени простояла перед мужем, презрительно усмехнулась и вышла из спальни. Только железные нервы этой женщины могли быть в состоянии спокойно вынести восклицание мужа, в котором звучало тяжелое обвинение, которое, притом, было справедливо.
Чтобы объяснить это читателям, нам придется вернуться с ними несколько назад, ко времени первых приступов нездоровья генеральши Глафиры Петровны Салтыковой, случившихся как раз после того, как старушка пообедала у любимых ею племянника и племянницы. Глафира Петровна серьезно прихворнула, и хотя оправилась, но с этого дня стала заметно ослабевать, и были дни, когда она сплошь проводила в постели.
В дни, когда она чувствовала себя сильнее, по настойчивому желанию Глафиры Петровны, она проводила в доме молодых Салтыковых и после этого чувствовала себя хуже, приписывая эту перемену утомлению. За неделю до дня ее смерти, Глафира Петровна стала поговаривать о завещании, так как ранее, несмотря на то, что уже определила кому и что достанется после ее смерти, боялась совершать этот акт, все же напоминающий о конце. Ей казалось, что написание завещания равносильно приговору в скорой смерти.
— Все, что имею, я завещаю Косте и Маше поровну, а тебя, Доня, попрошу быть им матерью… Опекуном назначаю
— Зачем это, тетушка… Зачем, лучше пусть их получит Маша, у нас с Глебушкой свое есть состояние, не проживешь его, захотела бы, купила себе всяких балаболок, да не люблю я их…
— Нет, Доня, это уже моя воля, бесповоротно… — говорила старушка, восхищенная бескорыстием своей новой племянницы.
— Ваша воля, но напрасно…
— Голубчик, Доня, я знаю твою чистую душу, твое сердце, ох, я знаю тебя больше, чем другие, которые видят в тебе не то, что ты есть на самом деле…
— Не говорите, Бог их прости…
— Вот видишь ли, какая ты добрая…
— Так учил нас Спаситель…
— Я чувствую, что день ото дня слабею… Дни мои сочтены.
— Тетушка, что за мысли, вы переживете нас…
— Не говори, не утешай, это бесполезно… Я именно хочу воспользоваться твоим присутствием, чтобы переговорить о делах.
— Я вас слушаю…
— Я хочу просить собраться через неделю нескольких близких мне лиц, моего духовника и, наконец, исполнить мое давнишнее желание изложить мою последнюю волю… Как ты думаешь, протяну я еще неделю?
— Ах, тетушка, что вы говорите, вы теперь немного слабы, но завтра, Бог даст, вам будет много лучше…
— Нет, нет, не говори… Если и будет лучше, то не надолго…
— Не хочу я этого и слушать…
Разговор происходил в спальне Глафиры Петровны Салтыковой. Она лежала в постели, так как уже третий день, вернувшись от молодых Салтыковых, чувствовала себя дурно. В спальне было чисто прибрано и не было ни одной приживалки, не говоря уже о мужике, рассказывавшем сказки, богадельницах и нищих. Дарья Николаевна не любила этот сброд, окружавший тетушку, и сумела деликатно дать ей понять это. Очарованная ею генеральша, не приказала им являться, когда у ней бывала племянница.
— Точно, не всякому вы можете нравиться… Она любит порядок, а вы в грязи да в лохмотьях, ей и противно… Я уж к вам привыкла, а непривычному жить с вами трудно, — говорила генеральша.
Сброд удалялся, проклиная в душе «Дашутку-звереныша», «чертово отродье», «проклятую», как они продолжали заочно честить Дарью Николаевну Салтыкову, околдовавшую, по их искреннему убеждению, «пресветлую генеральшу».
— Ты, Донечка, уж меня теперь навещай почаще… Не оставляй больную… Ох, о многом мне с тобой поговорить надо, особливо о детках… На тебя вся надежда, тебе вручаю я своих внучаток… Ты к ним, сироткам, была всегда так ласкова, замени им меня, — продолжала Глафира Петровна.
— Матерью родною буду, дорогая тетушка; но зачем такие грустные мысли, сами еще выростите, на ноги поставите.
— Нет, нет, не говоря… Сама ведь не веришь в то, что говоришь…
— Что вы, милая тетушка!..
— Конечно же… Видишь, чай, какая я стала, ведь уже теперь на ладан дышу совсем, дотяну ли неделю-то…
Старушка умолкла, видимо, утомившись. Дарья Николаевна молча наклонилась над постелью и поцеловала, лежавшую на одеяле руку Глафиры Петровны.
— Милая, хорошая, — прошептала последняя, и после некоторой паузы, собравшись с силами, заговорила снова: