Людоедское счастье
Шрифт:
Но все хорошее когда-нибудь да кончается, и вот, мало-помалу, вселенная снова находит путь к моим барабанным перепонкам. Слышу разговоры сестер и врачей вокруг меня. Сначала не понимаю ни слова – как если бы они говорили в соседнем купе. А потом и смысл начинает доходить. Речь идет о том, чтобы оставить меня в больнице на недельку, потому как возможны мозговые осложнения – надо, мол, понаблюдать. Валяться тут целую неделю? Могу себе представить, какую рожу скорчат ребята и Джулиус.
– Исключено!
Длинный белый халат с лошадиным лицом оборачивается ко мне:
– Вы что-то сказали?
– Да,
Белый халат советуется с другим, еще более белым халатом, вздувающимся над круглым животом.
– Послушайте, но мы же не можем вас отпустить, пока не сделаем все необходимые анализы.
Я все еще лежу на смотровом столе. Огромный живот говорит, почти касаясь моего носа. Еще один. А может, у него там тоже взрывчатка? Вот сейчас возьмет и рванет мне прямо в морду…
Я говорю:
– Насильно удерживать меня вы тоже не можете.
На улице уже давно стемнело. Иду к метро. И вдруг какая-то машина выруливает к тротуару, останавливается возле меня и сигналит. Сигналит так, как это делали машины пятидесятых: «Кхх!» Оборачиваюсь. За рулем древней лимонно-желтой малолитражки – тетя Джулия. Она машет рукой, зовет меня.
– Вы пешком? Садитесь, подвезу!
Сажусь в музейный экспонат тети Джулии.
– Вас тоже заставили написать расписку? Понятно, они страхуются.
Она ведет свой рыдван как пароход, без малейшего толчка. Высший пилотаж, учитывая свойства машины. Едем в сторону Пер-Лашез. Она говорит без умолку, а я снова вижу зеленую хозяйственную сумку, зажатую между двумя животами. И панический взгляд Казнава. С ним тоже ничего не случилось, готов руку дать на отсечение. Контузия – и все. Заряд взорвался в закрытом со всех сторон гнезде, образованном двумя животами. Как в мягком яйце.
– Они трахались как ангелы!
Ангелы? Трахались? Какие ангелы? Кто трахался? Тетя Джулия смотрит на меня взглядом, преисполненным глубочайшей ностальгии, и говорит:
– Сандинисты. Они трахались как ангелы. Без конца, хоть целыми часами. И при этом смеялись. А кончали такими долгими, жгучими струями, до полного угасания моего пожара. Раньше я испытала такое всего один раз, на Кубе, сразу после Революции, за два дня до того, как моего папашу-консула оттуда выперли. Мне было тогда четырнадцать. Я туда потом ездила еще, но все уже было не то: эрекция по законам соцреализма, коитус по-стахановски…
Она замолкает на мгновение, и я успеваю перевести дух. Это от взрыва, что ли, она так? Красный свет сменяется зеленым. Тетя Джулия прерывает молчание, как только ее машина трогается с места.
– Теперь и Никарагуа никуда не годится. Трахаются во имя построения справедливого общества.
Ее лицо, искаженное гримасой отвращения, внезапно проясняется, а красивый грудной голос вновь обретает счастливую уверенность:
– Слава Богу, есть еще моийцы, маорийцы и сатарейцы.
– Сатарейцы?
– Сатарейцы, из бразильских джунглей!
И она развивает тему:
– Мускулы у них длинные, упругие, четкие. Плечи и бедра – как железо! А член гладкий, шелковистый – обалдеть можно! Я таких нигде больше не встречала. И как только они в тебя входят, то начинают светиться изнутри, как слоистое художественное стекло
Итак, пока зимний ночной Париж скользил вдоль бортов нашей пироги, тетя Джулия развивала передо мной свою роскошную теорию секса. Согласно этой теории, только дикари и революционеры на следующий день после победы революции умеют правильно заниматься любовью. У тех и у других в мыслях вечность, они трахаются в настоящем времени изъявительного наклонения, как если бы этому не было конца. Во всем же остальном мире секс протекает в прошедшем или в будущем времени; люди вспоминают прошлое или закладывают основы будущего, увековечивают себя или размножаются. Но при этом никто не думает о себе… Ее голос становится воистину проникновенным:
– Я имею в виду – не думают о себе здесь и сейчас, в этот момент, не думают друг о друге, ты обо мне, я о тебе…
Наплыв. Тетя Джулия крупным планом. Я больше ни на секунду не спускаю с нее глаз. Контуры ее лица подсвечены уличными фонарями. И вдруг она предстает передо мной вся целиком в ослепительном сиянии витрины магазина электротоваров. Mamma mia!
10
Мы бросили машину под самым знаком «Стоянка запрещена», мы взбежали на третий этаж, как будто за нами гонятся, мы кинулись на мою постель, как бросаются в воду, мы сорвали друг с друга одежду, как если бы она была объята пламенем; ее груди ослепительным видением вспыхнули у меня перед глазами, ее губы слились с моими, и я познал трепетный поцелуй ее маорийской страсти, наши руки забегали повсюду, лаская, обнимая, сжимая и проникая, наши ноги переплелись, кивоты и бицепсы отвердели, и было уже непонятно, где бедра, а где щеки; пружины кровати зазвенели так, что в комнате отозвалось эхо. И вдруг львиная голова тети Джулии, украшенная роскошной гривой, возвысилась над этой сумятицей и ее голос, внезапно охрипший, спросил:
– Что с тобой?
Я ответил:
– Ничего.
Действительно, ничего. Ноль. Ничего, кроме жалкого моллюска, который съежился между двумя своими створками и никак не хочет высовывать голову. Не иначе, как бомбы испугался. Но я чувствую, что это неправда. Дело не в бомбе, а в том, что моя комната полна народу. Набита под завязку. Вокруг кровати стройными рядами стоят зрители. И не какие-нибудь, а самая что ни на есть элита! Сандинисты, кубинцы, маорийцы, сатарейцы, голые или в форме десантников, с арбалетами или с «Калашниковыми», меднокожие или покрытые пылью сражений. И у всех у них стоит, да еще как! Положив руки на бедра, они застыли вокруг нас в почетном карауле и внимательно смотрят. И я ни на что не гожусь в такой обстановке.
– Ничего, – повторяю я. – Сама видишь. Прости.
И, поскольку ничего другого не остается, смеюсь.
– По-твоему, это смешно?
Бывает, что люди смеются именно потому, что им вовсе не смешно. Я пытаюсь ей это объяснить и снова прошу прощения, говорю, что вокруг нас собралось такое представительное жюри, а я всегда был начисто лишен олимпийского духа.
– Понимаю, – говорит она.
И в свою очередь объясняет мне. Наша неудача послужит естественным завершением очерка о революции и первобытном сексе, который она должна дать в ближайший номер «Актюэль».