Людоедское счастье
Шрифт:
– А что он делал, отец, когда Жиб-Гиена и Бак-Бакен проникли в дом?
– Он тоже слушал по телику их дружка Пельтье. Надо вам сказать, что в свое время отец как-то не замечал, чтобы его сын был такой уж замечательный отличник в школе. Точнее сказать, ему даже казалось, что на эту тему они постоянно ругались друг с другом. А теперь отец слушал, выкатив шары, и даже принялся просить прощения у сына. Столько лет он был несправедлив к нему! Он извинялся со слезами на глазах…
27
После этого рассказа пришлось затратить немало времени, чтобы уткнуть
Вернувшись с Джулиусом в нашу берлогу, обнаруживаем, что она вылизана сверху донизу. Уж не знаю, сколько лет она не была такой чистой. Запах Джулиуса едва ощущается, а запах Джулии совсем исчез. Клара, которая явилась сразу вслед за нами под предлогом, что ей надо что-то там спросить у меня по поводу одного сонета Бодлера, извиняется с улыбкой:
– Очень уж давно здесь не убирали, Бен, а у меня в лицее как раз было «окно».
И тут же мысль о фотографии бьет меня по затылку. Вчера ночью я оставил ее на столике возле кровати, а утром забыл убрать. Взгляд на столик: естественно, там ее нет. Взгляд на Клару: две слезинки дрожат на ресницах.
– Бен, я не нарочно!
(Идиот! Оставить такую штуку на самом виду…)
– Извини, пожалуйста, я не хотела…
Теперь уже не две слезинки на кончиках ресниц – она сотрясается от рыданий, а я задаю себе дурацкий вопрос: отчего она плачет – от ужаса перед тем, что изображено на снимке, или от стыда за свой поступок?
– Бен, ну скажи что-нибудь!
Ну конечно, надо что-то сказать.
– Клара…
Вот, сказал. Интересно, а сколько лет я не плакал? (Голос мамы: «Ты никогда не плакал, Бен, во всяком случае, я никогда не видела, как ты плачешь, даже когда ты был совсем маленький. Тебе уже приходилось плакать, сынок?» – «Нет, мамочка, только на работе».)
– Бен…
– Клара, миленькая, послушай, во всем виноват я. Эту карточку давно надо было отдать в полицию. Ее нашел Тео. Он плакал, как ты, когда мне ее показывал. Но он не хочет, чтобы арестовали того парня, который отомстил за убитого ребенка. Клара, ты слышишь, что я говорю?
– Бен, я ее пересняла.
(Этого только не хватало. Впрочем, раз она ее увидела…)
Она всхлипывает еще два или три раза, и все, поток иссяк.
Однажды я спросил ее, откуда у нее эта привычка (помимо страсти к фотографии вообще) обязательно фиксировать на пленке все самое плохое, самое страшное, с чем ей приходится сталкиваться. Она ответила, что примерно то же самое делала в детстве, когда я клал ей на тарелку что-то такое, чего она очень не любила. «Я тебе никогда не говорила: „Бен, это невкусно!”, но чем меньше мне это нравилось – например, шпинат, он такой пресный! – тем внимательнее я это ела. Чтобы знать, понимаешь? От этого невкусное не становилось вкуснее, но я по крайней мере знала, почему мне это не нравится, и могла есть, не надоедая тебе капризами. Вот так теперь и с фотографией – не могу лучше объяснить».
И сегодня, Клара, когда ты сфотографировала эту фотографию, ты знаешь? И что ты можешь об этом знать, моя хорошая?
– Клара, это ужасно, что ты ее видела.
– Нет, если от этого может быть какой-то толк.
Тон меняется. Снова возникают бильярдные шары на зеленом сукне.
– Я сделала несколько отпечатков, увеличила кое-какие детали.
(Господи!)
– На одних усилила контрасты, на других смягчила.
(Что же, поговорим о технике фотопечати.)
– Есть три любопытных момента. Хочешь посмотреть?
– Конечно, хочу!
(Я не оставлю тебя одну в этом черно-белом кошмаре!)
Через две секунды примерно дюжина снимков разложена на кровати. Сплошь затененные участки фона, ножки стола, куча на полу; некоторые отпечатки сделаны в трех-четырех вариантах, от совсем светлого к почти черному. И – удивительная вещь! – ни на одном ни малейшего следа двух тел. Как если бы их вовсе не было на этой фотографии. Полностью убраны. Это тем более удивительно, что глаз Клары, как кажется, ухватил абсолютно все, за исключением мертвого ребенка и его убийцы. Кромешный ужас стерт взглядом ангела. И почти игривым тоном, как будто она загадывает мне загадку, Клара спрашивает:
– Как ты думаешь, что это за куча у подножия стола?
– Мы с Тео как раз ломали голову над этим.
– Посмотри хорошенько – ничего не напоминает?
– А что, по-твоему, это может мне напомнить?
– Смотри.
Она вынимает из своего рюкзачка красный фломастер и старательно, как ребенок, начинает обводить почти неуловимую границу между густыми тенями, составляющими кучу, и темным фоном карточки. Выпуклости и впадины оказываются соединенными контуром, возникает некая форма. И по мере того, как ее фломастер продвигается вперед, эта форма и в самом деле обретает смысл. Очень хорошо знакомый мне смысл. Вздутый живот, одеревеневший затылок, заостренные уши, разинутая пасть и торчащий из нее язык, как в «Гернике» Пикассо, очертания лапы – силуэт собаки!
– Джулиус? Джулиус!
Бумм! Время и пространство сдвигаются.
– Как Джулиус мог там оказаться?
– Это, конечно, не Джулиус, а другая собака, но в том же состоянии, что Джулиус, когда он был парализован!
Теперь в возбуждении моей сестренки звучат чисто шерлокхолмсовские интонации (с кокаиновым оттенком).
– И из этого, дорогой Бен, следует еще одно заключение.
– Заключай, дорогая, заключай.
– Сфотографированная сцена происходила в Магазине, в том самом месте, где с Джулиусом случился припадок.
– Откуда ты это взяла?
– Джулиус что-то почуял, когда там проходил.
– Ты смеешься: фотографии по меньшей мере двадцать лет!
– Не двадцать, а сорок: она была снята в сороковые годы. Такими фестончиками фотографии не обрезают с пятидесятого. Для подтверждения можно было бы, конечно, проанализировать состав солей – они ведь разлагаются со временем.
Ну и ну! Не сестричка, а криминалистическая лаборатория!
– Но один вопрос остается, Бен.
– А именно?
– Джулиус ведь не в первый раз заходил за тобой вечером в Магазин?