Люсина жизнь
Шрифт:
Я и бабушка были одни. Медленно поднялась я на ступени, наклонилась над гробом и взглянула в восковое лицо покойницы. В нем не было ничего похожего на бабушку: совсем чужое незнакомое лицо, высохшее и желтое, как пергамент, с черными пятнами на лбу, подбородке и щеках.
Я шла сюда сейчас с самыми лучшими намерениями. Я шла выплакать мои слезы и, плача, сказать бабушке, что я любила ее всегда, что я жалею ее всем сердцем, что не могу представить себе жизни без нее. Но при виде этого чужого потемневшего лица, меня охватывает непреодолимый страх и ужас. Однако, я делаю усилие над собою, ниже наклоняюсь над гробом и заставляю себя коснуться губами желтой, пергаментной руки.
Целую и с легким криком
Я оглянулась. Передо мной стояла мать Аделаида, молодая монахиня. Вероятно, лицо мое выражало самый красноречивый ужас, потому что инокиня с укором посмотрела на меня своими глубоко запавшими глазами и проговорила певуче, растягивая слова:
— Ай, ай, ай, как не хорошо барышня миленькая. Как грешно бабиньку бояться. Святая душа у вашей бабиньки, к праведным она по духу своему, да по жизни строгой причастна, а вы боитесь ее. Грешно, грешно, деточка. Глядите, успокоил Господь милостивый в селении праведных бабиньку вашу, взял достойную душу ее к себе, а вы бренного тела ее убоялись. А душа-то бабинькина зрит это, зрит и сокрушается. И горько ей видеть, что любимая внученька ее, ее боится… Обидели вы бабиньку, что и говорить.
Боже, какой жгучий стыд прожог насквозь мою душу при этих простых словах монахини! Чего бы я не дала тогда, лишь бы поправить обиду, нанесенную мною, или вернее моим страхом, бабушке. Смущенная, сконфуженная стояла я перед матерью Аделаидой, а в душе уже накопилось желание чем-нибудь поправить мою вину, как-нибудь загладить ее перед тою, кого я привыкла любить и от кого столько хорошего, радостного видела в моем детстве. И тут же я поделилась моим настроением с молодой монахиней.
— Хорошо, деточка, хорошо милая моя, — отвечала мне мать Аделаида, — вижу что любите бабиньку и хотите порадовать душеньку чистую ее. Вот и постарайтесь, милая, вести себя хорошо, Богу молиться за живых и умерших, учиться прилежно, папеньку радовать. Да и бедных, убогих не забывайте. Бабинька ваша, — упокой ее душу, Господи, их страх как жалела. Многих она облагодетельствовала. Весь бедный квартал в городе ее знал, кому мучицы, кому чаю, сахару, кому старого платья пришлет, а то и сама принесет, бывало, не брезгала она бедненькими, лично сама их навещала. А сколько их наша мать игуменья посылала к ней, и всех-то удовлетворяла покойница, хоть и сама-то, не Бог весть, какие доходы имела. Вот и вы в память ее, деточка, продолжите благое дело. Посещайте сирых и убогих в память бабиньки. Гликерия то Николаевна, гувернантка ваша, сама доброты неописуемой, так вот с нею то и не погнушайтесь, сообща, доброе дело творить, да так, чтобы поменьше о нем люди знали. Пусть левая рука твоя не знает, что творит правая, так заповедал Господь, Ему следуйте, Его учение исполняйте, и взыщет Он вас, Милосердый, Своими великими милостями…
Не чувствуя холода, как загипнотизированная слушала я поучающие речи Аделаиды, не спуская глаз с ее худого, бледного лица, с ее глубоко запавших глаз, словно лучившихся каким-то внутренним светом. И странное дело, чем дольше говорила монахиня, тем легче и отраднее становилось у меня на душе. Росла с каждым ее словом печаль по бабушке, но то была какая-то новая, сладкая и странная печаль. Росло вместе с нею и решение стараться радовать улетевшую от меня, но по-прежнему безгранично меня любящую бабушкину душу, чтобы дорогая покойница могла быть довольной ее глупенькой, взбалмошной Люсей.
На следующее утро хоронили бабушку. Я горько неутешно плакала в то время, когда белый гроб опускали в могилу. Теперь уже мисс Гаррисон не назвала бы бессердечной и черствой маленькую Люсю.
Ганя, занятая тетей Мусей, с которой поминутно делались обмороки, поручила меня Этьену и Марии Клейн, тоже присутствовавшими на похоронах. С какой трогательной нежностью заботились обо мне они оба. Об Этьене уже нечего было и говорить, он всегда отличался чрезвычайной чуткостью и мягкостью, но Мария… Признаться, я никогда недолюбливала Марию. Она казалась нам всегда какой-то сухой и неразвитой, несмотря на ее пятнадцать лет. А ее раболепное подчинение Ани тоже не говорило в пользу ума такой большой девушки. Но в дни постигшего меня горя я взяла мое мнение о Марии назад.
Откуда у нее взялись эти нежные интонации в голосе, когда она утешала меня, отчаянно рыдающую на краю бабушкиной могилы! А теплое пожатие ее руки! А трогательная забота во время поездки моей с кладбища в усадьбу д'Оберн!
Насколько Ани и Лили мало занимались мною в это утро, настолько Мария и Этьен, а за ними и Вадя всячески старались развлечь и успокоить меня. И под влиянием их бесхитростной детской ласки таяла огромная глыба горя, навалившаяся на мою детскую душу, и тяжелая горечь потери постепенно превращалась в тихую грусть.
V
Подвиг
Бабушку схоронили и постепенно прежняя, как и навсегда установленная жизнь вошла в свою колею.
Возобновились прерванные, было, уроки в Анином. Возобновилась и дома обычная жизнь. Правда, грустная то была жизнь. Остро чувствовалось всеми нами отсутствие бабушки. Некому было теперь заботиться обо всех нас так, как умела это делать наша добрая незабвенная старушка. Ее комната стояла пустая. В ней теплилась день и ночь лампада. Отец приказал оставить все вещи бабушки в том виде, в каком они были в тот роковой день, когда она скончалась без особенных мук и страданий от разрыва сердца. Теперь хозяйство вела тетя Муся.
Она стала еще раздражительнее, еще нервнее со дня смерти матери. Ее постоянные слезы и жалобы, приподнятое настроение и хроническое неудовольствие окружающими, всегда так умело сдерживаемое бабушкой, теперь проявилось вовсю. Постоянные намеки за обедом и вечерним чаем о скором появлении новой законной хозяйки, какие-то таинственные угрозы кому-то неведомому, не давали покоя нам всем, отравляя наше существование.
Но чаще всего с тетей Мусей происходили нервные припадки, начинавшиеся обыкновенно после ее тайных совещаний в кабинете с отцом. После этих совещаний оба они выходили оттуда с красными взволнованными лицами. И тетя Муся, кидая злые взгляды на меня и на Ганю, отрывисто бросала отцу:
— Всем, конечно, всем будет хорошо и удобно, но не мне… Да и то сказать, обо мне менее всего стоит заботиться. Что я для вас?… Лишний тормоз, пятое колесо в телеге, старая дева, живущая из милости на хлебах у брата… Должна еще ценить то, что меня еще держат в доме, а не выгоняют на улицу.
— Муся… Муся! Что ты говоришь? И не стыдно тебе! — с укором и раздражением отвечал ей мой отец, хватаясь за голову.
Но тетя Муся уже не слушала его и билась в истерическом припадке…
— Мамочка! Мамочка! — кричала она на весь дом, — зачем вы умерли, на кого покинули меня! Кому я нужна теперь… Обуза я им всем теперь, обуза!