Лютер
Шрифт:
Эти его слова следует понимать буквально, не делая скидки на их метафорический смысл или оговорку. Он не называл «плотскими» искушениями мелкие проступки, связанные с уступками обыкновенной лени или чревоугодию. Несколько позже, в 1519 году, размышляя о борьбе за целомудрие, он напишет: «Это жестокая борьба. Мне довелось ее изведать. Думаю, и вам известно, что это такое. Я же слишком хорошо знаю, как это происходит. Как является диавол, как возбуждает он плоть, заставляя ее гореть огнем. Вот почему, прежде чем принимать обет целомудрия, каждый из нас обязан с полной серьезностью взвесить, по силам ли ему эта ноша. Ибо стоит вспыхнуть пламени — а я знаю, о чем говорю, — стоит начаться приступу, как разум слепнет». Он вспоминал все, что читал на эту тему. Некоторые
Волновавшие его мысли находили выражение и в лекциях, которые он в 1515 году читал в университете. Так, в своем «Комментарии к Посланию святого апостола Павла к Римлянам» он в назидательной манере объяснял, как следует спасаться от грехов, связанных с плотскими вожделениями: «Если юноша или девица не испытывают благоговения и трепета Божьего, а живут как им вздумается, не помышляя о Боге, то я сильно сомневаюсь, что ему или ей удастся сохранить целомудрие. Ибо необходимо, чтобы что-то одно — либо плоть, либо дух — прозябало, а что-то одно пылало. Нет лучшего способа победить плоть, чем сердечная отрешенность и равнодушие. Как только дух воспылает огнем, так плоть утихомирится и остынет, и наоборот».
К мысли о том, что для достижения и сохранения целомудрия необходимы молитва и размышление, Лютер вернется еще не раз. В 1519 году он напишет: «Если тебя одолевают нечестивые и грязные помыслы, подумай о том, какую жестокую муку претерпела от ударов бичей и копий трепетная плоть Христа». В 1520 году под его пером родились такие строки: «Лучшее средство спасения — молитва и слово Божие. Как только человек почувствует себя во власти дурных побуждений, он должен обратиться к молитве, просить у Бога милости и помощи, читать Евангелие и размышлять над ним, вспоминать о страстях Христовых». Вот чему учил в это время Лютер. Тот самый Лютер, который в 1520 году скажет: «Я знаю, что живу совсем не так, как учу жить других».
Таким образом, вопреки своей сугубой занятости, а частично и благодаря этой занятости, отвлекавшей его от регулярного отправления монашеских обязанностей, вопреки тому учению, которое он с таким жаром проповедовал, вопреки спасительному убеждению, что аскеза бесполезна, он снова оказался во власти прежних искушений. Мы говорим снова, потому что теперь он отказался от придуманной ранее мистико-героической роли, играя которую гордо отвергал опасность плотских искушений и признавал лишь искушения духа.
В надежде исцелиться от своего душевного недуга он пролил столько слез перед Штаупицем, он так досконально разобрал психологическую природу греховности перед студентами и прихожанами, что теперь у него больше не оставалось ни сил, ни желания и дальше прятать от окружающих и от самого себя тот факт, что он испытывал самые обыкновенные, банальные, человеческие страсти. В 1517 году в «Комментарии к Посланию к Евреям» он отмечал: «Мы со всех сторон окружены врагами, ежедневно нас одолевают бесчисленные прелёсти, поглощают заботы, отвлекают дела. Все это лишает нас душевной чистоты». В 1519 году он в который уже раз жаловался Штаупицу: «Я слабый человек, падкий до мирской суеты, пьянства, плотских страстей, лени и прочих пороков, усугубляющих те, что проистекают из моей должности».
В то же самое время его переполняло чувство довольства собой. Еще недавно обмиравший от сознания собственной ничтожности пред ликом сурового Бога с его карающей десницей, а теперь поверивший, что Бог добр и никакая кара ему не грозит, он решительно переменился в собственном мнении. Конечно, он каждую минуту готов оступиться, но ведь такова человеческая природа! Главное, как понял он теперь, это помнить о ранах Христа. Пусть от греха
Поэтому не следует удивляться, что из лексикона Лютера этой поры почти исчезли такие слова, как раскаяние, угрызения совести или, как тогда еще говорили, сокрушение сердца. Пока он верил в возможность «купить» милость Бога ценой самоистязаний, вопрос о покаянии даже не вставал перед ним, ведь значение имела не его душа, а общий «вес» накопленных им добродетелей. «Я был настолько глуп, — признавался он, — что никак не мог понять, почему, исповедавшись и покаявшись, я все еще считал себя таким же грешником, как все остальные».
Как мы видим, здесь Лютер упоминает о покаянии, но вполне очевидно, что речь идет о поверхностном чувстве, для удовлетворения которого хватает мимоходом полученного прощения. Церковь называет такое чувство «несовершенным раскаянием», имея в виду его случайный и условный характер. О том, что в случае Лютера дело обстояло именно таким образом, говорит и тот факт, что сам он неоднократно подчеркивал, что ни разу в своей жизни не испытал истинного раскаяния. Такого рода заявления он делал и в 1514, и в 1518 годах. Собственно, толкуя о раскаянии, он имел в виду страх перед Божиим судом, но никак не порыв любви к безвинно страдавшему Богу, ко Христу, принявшему крестную смерть за наши грехи.
Представив себе, в какой внешней суете и в каком внутреннем беспокойстве протекали его дни, стоит ли удивляться, что, возвращаясь по вечерам в свою келью, уставший от дневных забот и бесконечных споров несчастный брат Мартин становился мишенью атаки, которую обрушивало на него «тройное вожделение», как он сам называл три основные человеческие страсти: похоть, гнев и гордыню. Мы сознательно ограничиваемся здесь словом «атака» и не идем дальше в своих предположениях. Мы, разумеется, видели, что порой он позволял себе поддаться приступу гнева, причем чем дальше, тем эти приступы становились все более осознанны, однако приведенные нами цитаты относятся к 1516 году, когда для него все, или уже почти все, решилось. Что же касается целомудрия, то ни он сам, ни кто-либо другой нигде не упоминает, что Лютер когда-либо, тайно или явно, в мыслях или фактически согрешил. Он говорит, что испытывал искушение, но нигде не говорит, что этому искушению поддался. Таким образом, он нес на своих плечах общее для всего человечества бремя, но и только — ни больше ни меньше.
Между тем корень его страданий, обрушившихся на него сразу по вступлении в монастырь, лежал именно в этой плоскости. Он винил себя за то, что испытывает искушение, и потому с таким пылом практиковал умерщвление плоти, надеясь, что этим искупит свой грех, но его надежда оказалась напрасной. Он спутал состояние греховности, которое каждого человека делает потенциальным грешником, с греховным поведением, в результате которого люди и делаются настоящими грешниками. Раз он пребывает в состоянии греховности, рассуждал он, значит он грешник. Греховную человеческую натуру, из-за которой люди рождаются на свет со склонностью к пороку, он спутал с сознательным приятием греха, в результате которого человек действительно становится порочным, поскольку соглашается творить зло. Раз и он обладает человеческой натурой, считал он, значит, он порочен. Но ведь изменить свою натуру невозможно, как невозможно благодаря посту и ночным бдениям перейти в иное состояние. Значит, делал он вывод, он есть и навсегда останется порочным грешником. Отсюда и тщетность его борьбы с состоянием постоянного внутреннего ужаса.