Лютня
Шрифт:
– Кристель!
– сказала герцогиня строго.
– О! Все относительно, конечно. Я говорю лишь об артистическом призвании. Когда вы на базаре у Ахмеда стоите перед каменным изображением какого-нибудь языческого божества, что вас мучает, так это желание творить. Вы не можете довольствоваться произведением другого. Впрочем, все это написано на ваших руках.
Внезапно граф ощутил рядом с собой чье-то обеспокоенное и напряженное присутствие - жена. То, что можно с такой легкостью говорить о его дипломатической карьере, о чреде почестей, какой была его жизнь,- вот, вероятно, с чем ей трудно было смириться или просто стерпеть это. Он сдержанно кашлянул, поднес к губам салфетку; то, что можно вкладывать столько страсти в любовь к респектабельности, чинам, почестям,- вот чего он никак не мог понять. Ему даже в голову не приходило, что то, что он называет "любовью к респектабельности,
– Мне скорее кажется, что у папы руки музыканта,- вмешалась младшая дочь.- Очень легко представить, как они касаются клавиш, струн скрипки или даже гитары...
Какое-то время над скатертью между медом и вазой с цветами жужжала пчела, по Босфору проплыл каик, неторопливо и томно, ничем не потревожив лености взгляда; послышался скрежет шин по гравию.
– Водитель,- сказал граф.
Он встал, улыбнулся детям, намеренно не посмотрел на жену и сел в машину. В пути он раза два-три взглянул на свои руки. Он был тронут горячностью дочери, ее словоохотливыми и простодушными рассуждениями. Ведь это правда, что уже многие годы ему недостаточно одного созерцания и что в нем все больше растет странное, неодолимое желание поглубже вкусить от красоты мира, поднести ее к губам, как кубок с вином... Он наклонился к водителю.
– К Ахмеду,- сказал он.
Среди антикваров, уже долгое время наблюдавших за графом де Н..., как он, перебирая одну за другой драгоценные безделушки, никогда, казалось, не находил того, что искал, был, естественно, и Ахмед,- не только самый крупный торговец на базаре, но также и большой знаток человеческой натуры, к которой питал настоящую страсть коллекционера. Это был округлый, почти тучный мужчина с оливковым цветом лица, с красивыми влажными глазами цвета морской волны; он все еще покрывал свои седеющие волосы феской, хотя ношение ее в Турции было запрещено недавним декретом Ататюрка. В его взгляде постоянно светился необычный огонек, словно великолепие драгоценных камней, среди которых он жил, в конце концов передало его глазам немного своего блеска, а с его мясистого лица не сходило выражение чудесного, почти благоговейного восхищения, которое как бы отражало изумление и благодарность истинного ценителя перед неисчерпаемыми богатствами человеческой души в ее удивительно многообразных проявлениях. Самым большим удовольствием для него было из глубины своей лавки восхищенно наблюдать с утра до вечера неистощимую в своем изобилии человеческую фауну, ее глубоко скрытые тайники, засекреченные или видимые невооруженным глазом, неожиданные проявления ее безобразия или красоты.
Граф де Н... считался у стамбульских антикваров одним из наихудших клиентов, которых Аллах когда-либо приводил на их базары. Но Ахмед никогда не был сторонником скоропалительных суждений. Напротив, он многого ждал от дипломата и заботливо его обихаживал. В его присутствии он переживал те упоительные минуты предвосхищения, которые ведомы каждому коллекционеру, когда он чувствует, что напал на след редкого и ценного предмета, долгое время остававшегося неузнанным, чью глубинную подлинность так никогда и не удалось отгадать ни одному из множества падавших на него взоров. Чаще всего Ахмеда можно было видеть во внутреннем дворике его магазина, возле фонтана, в обществе молодого племянника; когда в одном из отделов магазина появлялся граф де Н..., с лица Ахмеда тут же исчезало всякое выражение, что являлось у него верным признаком волнения; он вставал и шел встречать посла с полной достоинства вежливостью, начисто лишенной раболепия. Никакая торговая сделка, какой бы выгодной она ни оказалась, не доставила бы ему четверти того удовлетворения, которое он испытывал, незаметно наблюдая, как дипломат борется со своим тайным демоном. Терпеливо, как бывалый изыскатель, Ахмед ждал уже год. Он опасался лишь одного: что во время случайной прогулки или встречи вдруг раскроется то сокровенное, что граф, сам того не ведая, носит в себе и что опытный взор Ахмеда подстерегает уже давно, что этот момент наступит где-то в ином месте, вне стен его магазина, вдали от его глаз.
Он принял дипломата в тишине, которую приберегал для тонких ценителей искусства и которая подразумевала некое единение в созерцании прекрасного. Он переходил из одного салона в другой, открывая витрины; в саду слышалось журчание фонтана; в какой-то момент Ахмед, проходя возле окна, подал знак своему племяннику, и юноша прикоснулся к струнам инструмента, лежавшего у него на коленях. Граф повернулся к окну.
– Мой племянник,- промолвил Ахмед. Граф взял статуэтку, которой любовался накануне: его руки нервно скользили по линиям скульптуры; Ахмед в почтительном молчании украдкой поглядывал, как пальцы посла живут своей жизнью на камне. Молодой музыкант во дворе перестал играть, словно из инстинктивного почтения к таинственному ритуалу, который отправлял в тот момент любитель искусства; слышалось журчание фонтана. "Должно быть, дочь права,- внезапно подумал граф,- мои глаза устали бегать по оставленным кем-то следам, необходимо попытаться самому вырвать у материи чудо жизни и красоты". И не было иного объяснения тому смятению, которое он испытывал одновременно с чувством крайней безысходности, а также тому раздражению, той почти болезненной пустоте, той странной физической ностальгии, какую он ощущал у себя в пальцах.
Он знал, что проведет еще одну бессонную ночь с чувством, что его руки собираются его покинуть, чтобы зажить в каком-нибудь затерянном углу базара своей собственной, таинственной жизнью, жизнью на ощупь, как у рептилий,- он смутно ее предчувствовал, но отказывался постигать,- и в который раз ему придется призывать на помощь все свое самолюбие, чтобы лишить собственное воображение права пересечь границы насмешливо-загадочного мира, который его подстерегал. У него мелькнуло желание довериться Ахмеду, рассказать ему о смутном физическом влечении, притаившемся в его ладонях, как трепыхающееся насекомое; ему нужен был совет, посвящение в таинство, возможно, Ахмед предоставит ему тот загадочный материал, в который ему так хотелось погрузить, наконец, свои пальцы. Но, очевидно, уже слишком поздно; требуются долгие годы учения, посвящения, чтобы стать скульптором; если бы только он раньше открыл свое истинное призвание! Быть может, через несколько лет, после того как он выйдет в отставку... Он повернулся к Ахмеду с наигранной улыбкой на губах, с той элегантной непосредственностью, какую умел вкладывать в каждый свой жест.
– Жена очень недовольна моими визитами, во время которых я ничего не покупаю. Она опасается, как бы на базарах за мной не закрепилась репутация скряги. Я, разумеется, мог бы купить что-нибудь, неважно что...
– Вы бы меня оскорбили, ваше превосходительство,- сказал Ахмед.
– Я не знаю в чем дело, я не нахожу вещи, которую бы мне действительно захотелось иметь. Даже от этой статуэтки, совершенство которой признал бы любой специалист, у меня возникает ощущение приблизительности.
Ахмед, как завороженный, следил за пальцами дипломата, двигавшимися вокруг бронзовой статуэтки в своем ритуальном танце.
– Дочь утверждает, что у меня руки скульптора
и что я упустил свое призвание...
Ахмед только головой покачал от юношеской дерзости.
– Так почему бы вам не попробовать, ваше превосходительство?
– спросил он.- Известны случаи, когда крупнейшие мастера раскрылись довольно поздно... Позвольте предложить вам чашку кофе.
Они прошли во дворик. Молодой музыкант почтительно встал; он был очень строен, а на лице, под черной как смоль шевелюрой, глаза и скулы были отмечены тонкой и одновременно дикой печатью Монголии. Граф как будто его не заметил: повернувшись к фонтану, он пил кофе, взгляд его был почти неподвижен. Ахмед кивнул юноше, и тот принялся играть. Граф мгновенно вернулся на землю: не опуская чашку, он с неожиданным интересом взглянул на инструмент.
– Это лютня, кажется?
– спросил он.
– Да,- сказал Ахмед тихо.- Точнее, это уд. Аль уд, это арабское слово.
Граф отпил глоток кофе.
– Аль уд,- повторил он глуховатым голосом.
Чашка в его руках неожиданно стукнулась о блюдце. Нахмурив брови, он пристально, с некоторой суровостью разглядывал инструмент. Ахмед кашлянул.
– Аль уд,- повторил он.- Предок европейской лютни. Как видите, корпус инструмента гораздо меньше, чем у современной лютни, а ручка длиннее. Здесь только шесть струн.- Он кашлянул.- Ее завезли в Европу крестоносцы.
Граф поставил чашку на мрамор фонтана.
– Она очень красива,- сказал он,- красивее, чем западно-европейские струнные инструменты. Я, вообще-то, считаю, что только струнные инструменты сочетают красоту звука с красотой формы... В сущности, чего недостает предметам искусства, так это способности выразить в звуке, пении эстетическую радость, любовь и нежность того, кто к ним прикасается.
Его голос сделался чуть сиплым.
– Вы позволите? Он взял лютню в руки.
– Это было любимым развлечением наших султанов,- прошептал Ахмед.