Лыжню!
Шрифт:
***
– Бакилина? Бакилина где, я спрашиваю? Бакилина-а-а?!
Из приоткрытой двери смотрового кабинета уже больше минуты раздавался нетерпеливый зов. Не дождавшись ответа, вышла сердитая медсестра и, хмуря брови, строго оглядела тесные ряды больных, стоя и сидя расположившихся вдоль грязно-синих стен коридора.
– Ой, это нас! Сейчас-сейчас! Алечка, милая, просыпайся! – пожилая женщина в сером платке бережно приподняла со своих коленей голову худющей девчушки лет десяти-одиннадцати. С трудом встала со скамьи, поморщилась,
– Бакилина, проходи! А вы, мамаша, останьтесь, сейчас к вам доктор выйдет.
– Да не дойдет она сама-то…
– Ничего-ничего, я помогу! – медсестра уверенно приобняла за вялые плечи пошатнувшуюся было девочку и ввела в кабинет.
Женщина, распахнув платок, без сил опустилась на лавку. Через минуту к ней вышла доктор с шелестящим веером бумаг в руках, озабоченно потерла подбородок и, отведя взгляд в сторону, негромко проговорила:
– Крепитесь, мамаша! Анализы плохие – туберкулез. Тяжелая форма, неизлечимая – обнадеживать не стану, не имею права… Не выживет – уж больно слаба девочка.
– Бабкой я ей прихожусь, а мать на работе в две смены – с завода не выходит. Вот и Алечка при ней учеником была – на соседнем станке токарила, бомбы или еще каку-то страсть точила для фронта. Да видать застудилась – в цехах уж шибко студёно. Неужто никак ей помочь нельзя? Молодая ведь, бог даст, может, выдюжит?
И столько мольбы было в ее голосе, столько надежды… Но врач с исскобленным страданиями сердцем, повидавшая столько смертей, что не приведи всевышний, на надежду уповала в самую последнюю очередь:
– Мужиков здоровых – кровь с молоком – в бараний рог за неделю скручивает, а тут доходяжка такая, что без слёз и не взглянешь… Мы, конечно, сделаем всё возможное. Но сами должны понять, что возможностей-то у нас – шиш да кумыш. Война! Лекарств нет! Вот, добьем немцев, тогда… Эх, только не доживет ваша Аля до Победы. Бедняжка…
А до Победы оставалось совсем чуть-чуть – шел февраль 1945-го. Всё кругом на свете говорило о её неотвратимой близости: улыбки, что вновь замелькали на изможденных лицах павловчан. Эвакуированные уезжали по родным местам, чтобы дома встретить своих отцов и сыновей, которые вот-вот возвратятся с фронта. Выздоравливавшие в госпиталях солдаты уже без опаски за свои судьбы писали письма родным, дескать, всё – теперь-то уж точно вернусь, ждите…
Даже рёв заводского гудка не был похож на завывание сирены воздушной тревоги, и в его звуке люди отчетливо слышали: «Победи-и-и-и-им!» Вот только рёв из домов, куда всё еще приходили похоронки, оставался нечеловечески страшным…
Алю перевели в другую палату – в дальний конец коридора, отгороженный ширмой, словно вратами чистилища. Своими ногами ей бы ни за что не пройти эти тридцать или сорок метров. Пожилая санитарка, которая сама шаталась от голода и усталости, на руках перенесла девочку. Следом с тощим узелком в руках понуро брела бабушка. Люди, видя эту процессию, отворачивались, сочувственно качали головами. Из-под серого одеяла, в которое была закутана Аля, выставлялись тоненькие,
И все понимали, куда ее несут… Старушка в конце очереди напоследок перекрестила девочку: «Такую-то пушинку всё легче ангелам до неба донести!»
На койках палаты для безнадежных в недвижных позах лежали люди, и уже трудно было понять – мужчины это или женщины, молодые или старики. Ни криков боли, ни стонов – всё давно перемучено, выплакано. Даже дыхания не было слышно, и только по ночам легким ветерком грезились вкрадчиво тихие шаги смерти, которую в этой палате никто уже не боялся: наоборот, костлявая дама с косой казалась им прекрасной доброй феей-избавительницей.
А по утрам приходила нянечка и накрывала лица тех, кого навестила эта «фея», белыми простынями.
Несколько раз приближалась она и к Але, с ласковой лукавостью звала с собой, но девочка шептала в бреду:
– Уйди! Господи, неужели, только я одна вижу, что никакая ты не фея!
– Не веришь в меня, пионерочка? Ну-ну! – лишь усмехалась та и исчезала в ночи.
Единственным спасением для умирающей Али было усиленное питание, но врачи даже формально прописать его стеснялись – где ж его возьмешь?!
Отец убит подо Ржевом. «В безымянном болоте, пятой роте, на левом, при жестоком налёте», как напишет потом Твардовский. Девять ртов осиротил, и мать, раздавленная вдовьей долей, которая и так в самом малом и необходимом себе отказывала, просто не знала, чем еще помочь. Если надо, она и от своего тела бы кусок отрезала ради умирающей дочки, но вот беда: Аля-то и не ест ничего – не может. Организм даже воду не принимает – всё обратно. Бабушка, с трудом разомкнув Але зубы, едва пол-ложечки бульона в день вливала в нее. Аля угасала прямо на глазах…
Узнав про беду с девочкой, однажды к Бакилиным заглянул старик-сосед. Из поношенного вещмешка он достал полковриги хлеба, бутыль с молоком и жутко вонявшую каким-то незнакомым нутряным запахом корчажку.
– Фу-у, что за вонишшу приволок, дедушка?
– Не воротите нос-от – это пользительная штука! Сало барсучиное, натуральное, враз Алечку на ножки поставит!
Старик был знатным рыбаком-охотником, поэтому в войну не так бедовал – рыбка да убоинка выручала. Ставил капканы на барсуков в дальних урочищах за Комендатами и Билимбаихой, топил из них сало, которым и пользовал всех болящих.
– Исти такую гадость – оно, конечно, врагу не пожелаешь. Тут привычка требуется. Ты вот что, соседушка, послушай: ложкой вот стокмо черпни, да два раза в день скармливай Алечке. Рот-от ей рукой зажимай, а то стошнит – и без пользы продукт уйдет. Плачет пусть, давится – а проглотить должна! Хоть обманом, хоть силой заставь…
Две недели не отходя от Алиной койки, под скептические взгляды докторов бабушка выполняла иезуитские указания нежданного лекаря. Слезы ручьем текли, а сердце кровью обливалось, но когда на щеках у Али проступил румянец и кашель будто стал жиже, а дыхание не напоминало уже предсмертные всхрипы, даже суровая врачиха поверила, что порой вековая сила народного милосердия бывает сильнее науки и божьего промысла…