Лжедмитрий I
Шрифт:
Не успел Артамошка и рта открыть, как другой мужик вступился:
— Пущай, огня на всех хватит.
И тут же забыли Артамона, о своем речь повели:
— Слыхивал я, на Северской украйне жизнь вольготная и голода нет.
Монах в скуфейке, грея руки над костром, протянул, окая:
— Насытиться и отогреться!
— В тех землях али на украйне холопы казакуют, — указал сердитый мужик. — Гойда!
Другой вставил:
— То казаки, а я доподлинно знаю, в Комарицкой волости мужицкая рать на бояр сбирается.
Монах заохал:
— Ох, ох, разбой! Богом власть дадена, и не нам судить ее. — Перекрестился.
— Тьфу! — сплюнул сердитый мужик. — Да поди ты к лешему! Власть! Вона, чай, рядом с тобой баба лежит, а жива она аль с голоду околела, поутру поглядим. Небось в своем монастыре утробу набьете, а до других и ладно.
Артамошка молча согласился с мужиком. Вспомнилось ему, как жил он на землях Иосифо-Волоцкого монастыря. Взволновались в ту пору крестьяне. Все забирал у них монастырский тиун. Сторону мужиков монах Антон принял. Написал он царю жалобу. Так-де и этак, в нужде превеликой живем.
Разбирать жалобу приезжали именитые бояре. Уговаривали крестьян смириться, но мужики монастырский хлеб обмолотили и по своим избам развезли.
Больше всех против монахов кричал он, Артамон, и за то велел настоятель изловить его и кинуть в яму. Но Артамошка Акинфиев оказался проворным. И поныне обходит он стороной Иосифо-Волоцкий монастырь.
— Страдания терпим, — проронил сердитый мужик и закашлял надрывно и долго.
Наконец у костра угомонились, в сон потянуло. Задремал и Артамошка.
Когда в предрассветной рани растворился Татарский Шлях [14] и отпели последние петухи, затрезвонили к заутрене колокола московских церквей: «Динь-динь!» И разом: «Дон-дон!»
Пробуждался город!
Оживали Арбат и Таганка, Неглинная и Замоскворечье, Китай-город и Кремль.
Сначала, будто пробуя, робко стукнул по наковальне какой-то мастеровой, а потом заколотили молоты, зачастили молоточки, и потянуло гарью из Кузнецкой слободы.
Артамошка стряхнул последний сон, протер глаза. Вокруг колготился народ, переругивался незлобно, шел к городу.
14
Млечный путь.
Вчерашних мужиков и монаха уже не было. Видать, ушли, когда Артамошка еще спал. Поднялся, поежился. Утро зореное, холодное, даже с легким морозцем. Вслед за людом вошел Артамон Акинфиев в город. Нищие, кто попроворней, уже успели занять места на церковных папертях. Опоздавшие обгоняли Артамошку, толкались, спешили. Артамон внимания на них не обращал. Он пришел в Москву не для того, чтоб елозить задом на паперти и стучать деревянной миской о камни, канюча подаяние. Акинфиев работу искал. Его руки еще не совсем отвыкли ходить за сохой. Помнилось то время, когда пахал он монастырскую землю, а после побега попал в холопы к князю Черкасскому, жил в далекой от Москвы княжеской вотчине и выполнял разную дворовую службу.
В голодный год князь Черкасский отказался кормить холопов из загородних вотчин, и тиуны [15] прогнали их. Вместе с ними и Артамошку…
Идет Артамон Акинфиев по Москве, не торопится. Куда спешить? Вон купец обогнал его, чуть не рысцой трусит, ему лавку открывать, покупателя дожидаться. Гончарник покатил тележку с посудой. На ухабах горшки знай свое тренькают. Только кому нынче посуда нужна?
Прислонившись спиной к забору, вытянув ноги, сидела баба. Глянул на нее Артамошка, лицо у бабы водянистое, ноги распухли и дышит еле-еле. По всему видать, не жилец.
15
Тиун — княжеский или боярский слуга, управляющий феодальным хозяйством в Российском государстве в 15–17 вв.
Едва бабу миновал и за угол свернул, — в пыли парнишка мертвый распростерся. Прохожим дела нет до покойника. Кому надо, заберут, схоронят. По Москве телеги, что мертвецов собирают, часто ездят.
Обошел Артамон парнишку — и ни жалости у него, ни печали. Подумал об этом, ужаснулся. Ужли звереет человек в голодный год?
Толпа таких же бездомных, как и Артамошка, вынесла его на торговую площадь. В охотных рядах людно, едва пробраться. К бабам с пирожками и вовсе не протолкнуться. Да Артамону и без пользы. В кармане у него всего и богатства, что единая денежка, а за пирожок копейку ломят. В прошлые лета, когда не было голода, за этакие деньги пяток пирожков — бери не хочу.
Потоптался Акинфиев у лавки, где стрелецкий десятник торговал кусками старого желтого сала, порезанного четвертинками, сглотнул слюну. Стрелец покосился на Артамона, прогнал:
— Коли есть за что купить, бери, а нет — отойди, не засти.
И уже вслед Артамошке проворчал:
— Шляются, того и гляди, сопрут.
Еще дальше, за лавкой оружейника, другой стрелец капустой квашеной торг вел. Артамону без удивления. Хоть стрелецкая служба и воинская, а стрельцы народ хозяйственный, мастеровой, и им самим царем дозволено торг вести. С того живут.
Купец из иноземцев с головы до ног обвесился собольими шкурками — волок с торга. Видать, закупил в полцены. Рад голоду на Руси. Пушнина нынче дешевая, а уж воск и пенька — и слов нет, задаром.
Там, где пирожками торговали, зашумели, баба визжит, словно режут ее. Артамошка ничего не разберет. Спросил у проходившего парня:
— Чего там?
— А-а, — отмахнулся тот. — Ктой-то пирожок купил, думал, с мясом, а ен с кошатинкой. На зуб коготь попал. Вот и орет. Он слово, а баба ему ответно десять.
Башмачник, подперев плечом шест с товаром, вмешался в разговор:
— Эвона! Надысь я миску холодца на пару сапог выменял. Принес домой, есть начали, а там крысиный хвост.
Достал Артамон деньгу, повертел в руке, спросил, ни к кому не обращаясь:
— Ну-ка, кто так умеет, едрен-корень?
И, положив деньгу на ладонь, зажал в кулак. Потом разжал, нет деньги. Снова сжал и разжал, есть деньга. Вокруг народ стал собираться, просят:
— Ну-к, повтори!
Показал Артамошка еще, удивил люд. Будто кладет деньгу в рот, все видят, проглотит ее, руки всем покажет, смотрите, мол, нет у меня деньги, в животе она, и тут же хлопнет ладонь об ладонь, и вот она, деньга.