Лжедмитрий II
Шрифт:
— За что?
Перекрестив боярыню Матрену и сбросив шубу на руки холопу, помолился на святые образа, сел за обеденный стол. Сказал, как давно решенное:
— Чую, на исходе время Василия. И хоть горой за него патриарх, ничто не спасет Шуйского.
— Кто место займет, не самозванец ли? Либо Владислав? — испугался меньший Романов.
Филарет отрицательно повел головой.
— Кому же указано, брат?
— Долгие распри предвижу, боярин Иван, а как судьба распорядится, поглядим. Пока одно ведаю: хоть ляхи и литва частью отошли от самозванца, он еще в силе.
С хрустом откусил кусок груздя, промолвил не то сожалея, не то любопытствуя:
— Будто крепок был князь Михайло Васильевич, отчего помер?
Иван Никитич перегнулся через стол, шепнул:
— Молва, Катерина Шуйская…
Филарет брови насупил:
— Семя Малюты Скуратова дало всходы. — Повернулся к Матрене, попросив: — Поведай, мать, как мои?
Слушал не перебивая. Потом подпер кулаком щеку, молчал долго. Лицо недвижно, в глазах печаль.
Больше десяти лет минуло, как сослал Борис Годунов боярина Федора Никитича Романова в далекий Антониев-Сийский монастырь. Сын Михайло едва лепетать начал, по палатам бегал, ковылял… В монастыре боярина Романова в монахи постригли под именем Филарет… Потом первый Лжедмитрий в Москву позвал, велел в митрополиты возвести…
Вспомнился Филарету разговор со вторым Лжедмитрием в Тушине. Заявился хмельной, без разума, плести начал:
«Я тя в прошлые лета в митрополиты возвел, аль запамятовал?
Филарет только улыбнулся. Хотел сказать: не ты, а первый Лжедмитрий. Но самозванец ту улыбку изловил, обиделся:
— Не признаешь меня, аль я от того раза изменился? Я тебя нынче в патриархи возвел, в Москву вступлю — Гермогена изгоню, он Ваське служит. Ты, Филарет, патриарх всея Руси…
Задумался митрополит и не слышал, о чем брат сказал. Очнулся, посмотрел вопросительно. Иван Никитич повторил:
— Владыка, ты о распрях упомянул. А куда нам, Романовым, прибиваться?
— Не торопись, брат, осмотрись. Покуда же надо к боярам присматриваться, доброхотов выискивать, сообща советы держать.
— Без Василия Голицына.
— Князь Голицын нам, Романовым, николи радетелем не был.
— Не держит ли патриарх зла на тебя, владыка?
— Мудр Гермоген, и пастырь духовный выше личных обид. Яз, митрополит, в делах и помыслах чист к нему.
— Успокоил ты мое сердце, владыка. Сколько волнений претерпел я, пока самозванец тебя в Тушине держал.
— Так ли, брат? — Филарет тронул большой нагрудный серебряный крест. — И сказано в Священном Писании: «Человек подобен дуновению; дни его как уклоняющаяся тень».
Встал, одернул черную шелковую рясу. Иван Никитич заметил с сожалением:
— Щедро тебя, владыка, жизнь помяла, морщин прибавила.
Митрополит рассмеялся:
— А ты, Иван Никитич, давно в зерцало смотрел?
— Да, жизнь не милует. Поди, не забыл, владыка, как мы с тобой в отроческие годы к молодым холопкам шастали? — хихикнул боярин Иван Никитич.
— Блуд то все и от лукавого. Забудь! — сурово оборвал митрополит.
— Может, кого из бояр покликать, послушать, куда они клонить почнут?
Филарет ответил, уже взявшись за ручку двери:
— Повременим.
— Не забывай нас, владыка, проведывай. Словом согревай.
— Прости, брат, но не мирской я человек. Всевышнему служу. Коли же улучу какой часец, явлюсь непременно. — Вздохнул: — Хоть и много лет в постриге яз, а как побываю у тебя, в доме романовском, тепло домашнее сердце отогревает, душу бередит. Истину говорю, брат. Плакать хочется. В посте и молитвах забываюсь.
Со смертью Скопина-Шуйского Делагарди заявил: свей ряду исполнили, от Москвы тушинского вора отогнали, а посему покидают Россию.
Узнав о том, Василий Шуйский разорался:
— Ах, разбойники, разве о том послы московские речь с королем вели? Да они ли угрозу от Москвы отвели? Разве и того мало, что рыцари казну российскую опустошили да землицы добрый кус отхватили? И как распроклятый Карл не подавился! А рыцари и в бою-то как след не стояли, а уже в обратную навострились. Забыли, что за грамоту король подписал? И быть рыцарям свейским с московскими воинами до моего на то указа!..
Позвал Василий брата Дмитрия:
— Отправляйся к Якобу, объяви: свей с тобой, Дмитрий, на Жигмунда пойдут, и за то будет им царская милость.
Нутром Шуйский чуял: злой рок навис над ним, но с какого края, не возьмет в толк. Тушинцев нет, самозванец в Калуге отсиживается; Жигмунд за Смоленск зацепился; в Александровской слободе московские полки. Так отчего тревожно на душе, гнетут страхи? Душа-вещун нашептывает: темные силы рядом, берегись, Василий.
Царская подозрительность и озлобленность пугали даже близких Шуйскому бояр. Не осталось это незамеченным Гермогеном. В одну из пятниц, после Думы, когда бояре покинули Грановитую палату, патриарх спросил Василия:
— Какая печаль гложет, государь? Вижу терзания твои.
— Святейший владыка, ты — врачеватель души моей, неведомые силы волнуют меня, и нет мне от них покоя.
— Отринь злобствования, государь, и тепло согреет твое сердце. Возлюби народ свой исстрадавшийся, гонимый ненастной годиной, народ, врученный тебе Отцом нашим — Создателем.
— Но почто у них нелюбовь ко мне? Они смерти моей жаждут!
— Не распаляй себя, государь! — рассердился Гермоген. — Гордыней обуян ты, смирись!
— Но разве ты, святейший патриарх, запамятовал, как чернь пинала и бранила тебя?
— Христос Спаситель учил прощать обиды даже врагам нашим.
— Ох, сколько же явных и тайных недругов вокруг меня!
— Если не возлюби их, то прости, государь, и может, кто из врагов в друга обратится.
— Дай-то Бог. Но как преломить себя? Вразуми!
— Сказывал, смири гордыню.
— Нет уж! — выкрикнул Шуйский. — Пусть они склонятся перед государем!
Насупил брови Гермоген, ничего не сказал более. Опираясь на посох, пошел к выходу.