Лжедмитрий II
Шрифт:
Но не только зайцы шалили. К самым избам подходили волки, пробовали забраться в хлев, да настил крепкий и бревенчатые стены высокие, через крышу не пролезть. А в хлеву жалобно мычала корова и ржал конь, бил копытами. Волки выли надрывно, голодно. Андрейка отпугивал их огнем…
В сенях Андрейка снял с зайцев шкурки, распял на рогатинах и, пока Варварушка жарила мясо, ловко подшил катанки сыромятиной. Обулся; притопнув, пропел:
И маманя Груня,
И папаня Груня…
Улыбнулась
Катанки мягкие, теплые, точь-в-точь в таких ходил Тимоша в Каргополь. Где-то ты нынче, Тимоша, удалая голова?
Пошатываясь на неокрепших ножках (всего-то сутки, как корова растелилась), приковылял теленок, ткнулся мокрым шершавым носом в Андрейкину руку.
— Отведу-ка я его к Пеструхе, — сказал Андрейка Варварушке.
В избу вошла Дарья, бросила к печи вязанку дров.
— Надобно волчью яму отрыть: глядишь, какой серый и угодит.
— Седни и выкопаю.
Варварушка вытерла столешницу, поставила миску с зайчатиной. Дарья перекрестилась на святой угол:
— Бог дал день. Бог дал пищу…
На Крещение побывала Дарья в Калуге, вернулась с вестью: царь Дмитрий в Калуге осел, а Жигмунд Смоленск осадил.
На Крещение в Архангельском соборе правил службу патриарх Гермоген. Сладко пахло воском и ладаном, пел хор на клиросах, плыли высоко, под сводами, дивные голоса: «Величаем тя, Живодавче Христе, нас ради ныне плотию крестившегося от Иона в водах Иорданского…»
Многолюдно в соборе. У самого алтаря, чуть в стороне от резных, отделанных золотом врат, царь с царицей. По левую и правую руку от него братья с семьями, а за ними князья и бояре с чадами, дворяне, стрельцы со стрельчихами, мастеровой и иной народ.
Княгиня Екатерина Шуйская из-под шапки-боярки на Скопина-Шуйского косилась. У того шуба бобровая в опашень, волос пышный, кудрявится, лицо с мороза румяное. Нет-нет да и метнет взгляд на молодую царицу. Щурится княгиня Екатерина: за что же она невзлюбила Михайлу, чать, их родная кровь? За удачливость ли воинскую? Может, и так, но больше за то, что оттесняет князя Дмитрия Ивановича от царского трона. Однако и государь хорош. К чему Михайлу привечать: он-де Москву спас! Но Михайла ли? Вон с ним и другие воеводы, и свей со своим ярлом…
А Скопин-Шуйский сызнова на государыню пялится. И это в храме-то Божьем!..
Князь Михайло Васильевич и впрямь царицей любовался: стройна, лепна. Отчего это он, Скопин-Шуйский, допрежь не замечал у князя Буйносова-Ростовского такой девицы? Верно сказывала ему мамушка-кормилица: «Прошка, сын, на девок вахлак, а ты, свет мой Митенька, слеп. Вот уж воистину, одним молоком вскормлены…»
Зазвонили колокола, возвестив конец службы, потеснился люд, раздался коридором. По проходу двинулись к выходу царь с царицей, князья и бояре с семьями. Царица случайно столкнулась глазами со Скопиным-Шуйским, зарделась, но очей не отвела…
Воротился князь Михайло домой, а царица из головы не выходит. Подумал грешное: по зубам ли старому Василию така молодка? Верно говаривают: собака на сене сама не съест и другому не даст.
Князь Михайло знает, когда обратил внимание на царицу: то случилось на том званом обеде, во дворце, когда Василий провозгласил здравицу в честь племянника, сказав при том:
— По весне поведешь, князь Михайло, рать на Жигмунда, поможешь воеводе Шеину.
Поклонился Скопин-Шуйский, задержался взглядом на царице, а бояре зашушукались — видать, зависть заворошилась в их душах.
Князь Михайло понимал: прежде чем идти к Смоленску, надобно освободить от Лисовского Суздаль, из Дмитрова вышибить Сапегу, очистить Замосковье…
В ту ночь привиделось Скопину-Шуйскому, будто он в окружении бояр, а рядом с ним молодая царица. Но где же Василий? Спросил о том у бояр, а они ему в ответ: «У нас не Василий государь, а ты, князь Михайло».
Скопин-Шуйский удивленно поднял брови, а Марьюшка к нему жмется:
«Не отрекайся, князь Михайло, будешь ты мне мужем любимым…»
Пробудился Скопин-Шуйский. Сладок сон, да несбыточен.
В атаманской избе бражничали всю ночь. Заруцкий с Ружинским выпили огромную бутыль мутной жидкости, добавили пива, а не охмелели. К утру повздорили. Завелись из-за письма Сигизмунда, в каком король требовал явиться всему войску под Смоленск.
Тогда, на коло, шляхта, выслушав письмо, выкричалась, не к единому согласию не пришла, решили повременить. Ружинский весь вечер склонял Заруцкого подаваться к Сапеге, в Дмитров, а атаман тянул в Калугу, к царю Дмитрию.
Озлился гетман, из избы выскочил, дверью хлопнул:
— Сто чертей твоей матке в зубы!
Заруцкий Ружинского вслед облаял и тут же велел казакам готовиться к переходу.
Ожил казачий лагерь, грузили поклажу на телеги, на сани ставили легкие пушчонки, разбирали войлочные кибитки, седлали коней, строились в походную колонну. Раздвинув в телегах проход, донцы выступили из Тушина.
Еще последняя сотня лагерь не покинула, как поверх колонны шарахнула картечь. Остановились казаки, а на них, обнажив сабли, уже скакали гусары.
Махнул Заруцкий трубачам, заиграли они отход. Не дав боя, донцы втянулись в лагерь, сомкнули возы и направили единороги на гусар.
Но Заруцкий не допустил боя, сказал:
— Не след разбираться, в нашей сваре и мы повинны. Юрко Беззубцев Молоцкого побил, Ружинский нас завернул. А с Калугой погодим.
Объявились в Тушине князья Трубецкой Дмитрий Тимофеевич и Иван Федорович Троекуров. А вскорости прикатили из Москвы близкие к Романовым Черкасский и Сицкий.
Отстояв обедню, собрались у Филарета в трапезной, дабы удумать, как дальше жить. За скудной трапезой, прежде чем за столом умоститься, митрополит прочитал короткую молитву: