Лжедмитрий II
Шрифт:
— Ослаби, остави, прости, Боже, прегрешения наша, вольная и невольная, яже в слове и в деле, яже в ведении и неведении, яже в дни и в нощи, яже во уме и в помышлении; вся нам прости, яко Благ и Человеколюбец.
Благословил стол, сел.
Молчат гости. Кому первым начать? Разговор-то не из легких предстоит, чувствуют. Вздохнул старый Черкасский:
— Неправдою живем, бояре.
Все на Черкасского смотрят, а тот продолжает:
— Неправдой Шуйский царствует, а мы ему в том радеем.
— Какой совет подашь? — спросил Троекуров. — Уж не позвать ли Лжедмитрия?
Зашумели
— Вора на царство?
— Не доведи Бог!
А Сицкий руки воздел:
— Вразуми, Господи, и наставь!
— Дожили, — вздохнул Трубецкой, — при живом царе о новом царе хлопочем.
Насупился Филарет, подумал о сыне Мишеньке заикнуться, но тут Черкасский заговорил:
— Не поклониться ль Жигмунду?
Все замерли, но Черкасский свое ведет:
— Не от себя, гласом многих изрекаю. На трон Васька Голицын мостится, а чем он Шуйского лучше? Дворяне о Скопине-Шуйском поговаривают. Молод, спеси остерегаюсь, как бы нами не помыкал.
— А Жигмунда на Москву звать не остерегаешься? Латинскому царю служить, в веру латинскую обратиться? Не хватит ли нам унии Брестской? — в сердцах выкрикнул Филарет.
— Мы от Жигмунда веры нашей потребуем, — ответил Черкасский.
— Пожелает ли? — засомневался Сицкий.
Филарет очи прикрыл, не захотел вступать в дальнейший разговор.
Тут Трубецкой голос подал:
— Жигмунда к вере православной склонить не удастся, а латинянина в Москву впустить на царство — значит перед историей ответствовать, отечество на поругание отдать.
— А может, король Владислава, сына свово, отпустит на царство? — высказал предположение Сицкий.
— Королю надлежит снять осаду со Смоленска и убраться в Речь Посполитую да впредь рубежи наши не рушить, — решительно заявил Трубецкой.
Закивали бояре, а Сицкий спросил:
— А Шуйского-то куда, в монастырь?
— Пущай грехи замаливает, — сказал Троекуров и рассмеялся.
В трапезной стемнело, и послушник внес свечи. Помолчали бояре, тут снова Троекуров голос подал:
— Может, пошлем все-таки послов к Жигмунду, попытаем? Спрос-то не ударит в нос.
Тут уж не выдержал Филарет:
— Не в нос, в рыло. Почто торопишься, князь? Добро б на пир, а то волку в пасть голову сунешь.
— Я ль не сознаю? Однако изопьем чашу до дна, тогда и судить станем, горька ли.
— А что, бояре, надобно попытаться, силком-то Жигмунд нам своего не навяжет, — сказал Сицкий.
— Согласны, послушаем слово Жигмунда, — загудели бояре.
Филарет не выдержал:
— Стыдобушка, в отечестве нашем государя не сыщем, иноплеменнику кланяемся. Аль прародителям нашим уподобимся, варягов позвавших: земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет, придите к нам и володейте нами.
Но Филарета уже не слушали, встали из-за стола, прощались.
С отъездом самозванца в. Калугу наступило послабление на Тушинской дороге. Переметы боярские из Москвы в Тушино и из Тушина в Москву бегают, никак не определятся, какого государя им держаться.
Проведать митрополита Филарета отправился и Иван Никитич Романов. Без труда преодолев московские заставы, добрался до Тушина. Тушинские ратники боярину преград не чинили: чать, к самому патриарху боярин едет, к Филарету!
На въезде в Тушино кибитку Романова гусары силком повернули к хоромам Ружинского. Князь Роман боярина самолично встретил, шуба в опашень, шапка лисья едва на затылке держится. С хохотом потащил Ивана Никитича в палату…
К вечеру от обилия выпитого и съеденного совсем охмелел боярин Романов, едва живого привезли к митрополиту. Дюжие челядинцы выволокли Ивана Никитича из сенной колымаги, на руках внесли в митрополичьи покои.
Укоризненно покачав головой, Филарет подозвал послушника:
— В баню боярина, да пару не жалей и веничком хлещи, покуда в разум не войдет. Эко разбойный гетман, так и уморить мог…
Лишь к полночи полегчало Ивану Никитичу, виновато сидел в кресле перед братом, пил кислый хлебный квас, хватался за голову.
А Филарет пенял:
— Наслышал о твоем приезде, мыслил, вдвоем отобедаем, да и заждался.
— Прости, брат, силком князь Роман споил… Боярыня Матрена тебе поклон шлет, и от твоих вести добрые, жена и детишки твои во здравии. А сын твой, Михайло, вырос.
— Да уж четырнадцать лет минуло. — Филарет бороду пригладил, вздохнул. — Когда под венцом стоял, и в помыслах не держал, какой жизнью жить доведется.
Нахмурился, разговор повернул:
— Ты, Иван Никитич, зачем в Тушино прикатил: поклоны передать али еще чего? А может, с Ружинским повидаться?
— Прости, брат, вор в пути перехватил. Все о Шуйском выпытывал.
Послушник внес новый жбан с квасом, а митрополиту теплого топленого молока с медом.
— Так что Шуйский?
— Люд Васькой вконец недоволен.
— То знаю.
— В Москве слух, будто тушинцы намерены посольство к Жигмунду слать.
— Все так, — хмуро кивнул Филарет.
Иван Никитич удивленно поднял брови:
— Аль сын твой, Михайло Федорович, не достоин венца царского?
— Нет, брат, все помню и не отрекаюсь. Не моя мысль звать Жигмунда либо сына его Владислава, и не в Тушине она родилась, а в Москве. С тем у меня люди Мстиславского и Куракина побывали. Как мог я им перечить? В одном уверен: ни Жигмунд, ни Владислав веры не изменят, вот тогда и задумаются бояре, глядишь, и на Романовых укажут. Мой Михайло и молод и добр, зла никому не причинит. — Филарет перекрестился. — На тебя, Господи, уповаю. Грешен яз, гордыней обуян. На хлеб, на воду сяду, усмирю дух свой. — Поднялся, взгляд строгий. — Удались, я же у Господа прощения молить стану…
В королевский лагерь под Смоленском тушинское посольство прибыло нежданно. Сигизмунд письмо принял, но ответ велел ждать. Неделю жили послы в холодной палатке, где едва теплилась жаровня с угольями, а ночами вода в бадейке покрывалась толстой коркой льда. Не спасали послов овчинные тулупы. К утру коченели, то и дело вскакивали к жаровне. Присел Михайло Глебович на корточки, погрел ладони.
Рядом дьяк Чичерин примостился. Спит, закутавшись, стольник Михайло Молчанов: с вечера выпил изрядно, и мороз нипочем. Переговариваются Иван Салтыков с дьяком Грамотиным, посмеиваются.