Лжедмитрий II
Шрифт:
Днем, обойдя стрелецкие заставы, прорвался в острог гонец от Акинфиева и Тимоши. Передали атаманы изустно: пришли они силой в шесть тысяч ратников и встали в лесу за спиной у царских воевод. Ударят по знаку Болотникова.
На радостях обнял Болотников гонца.
— Утомился, знаю, вдругорядь отдохнешь. Сейчас Фекла тебя накормит, хмельного не даст, ворочаться тебе надо, и немедля. Скажешь атаманам: той ночью, перед самым утром, как услышите взрыв, начинайте.
Скопин-Шуйский пробудился от щемящей душу тишины. Она была особенной,
Сквозь щель в пологе видно блеклое небо. Князь Михайло откинул полог. День начинался. Окликнув челядинцев, принялся одеваться.
Сегодня стрельцы завершат подмет, и заполыхает огромный костер. Он перекинется на стены острога. Скопин-Шуйский был уверен, Болотников дерзок, попытается прорваться, но наизготове пушечный наряд и стрельцы…
Покончив с Болотниковым, воеводы должны двинуться на Тулу. Тульский кремль каменный и подметом его не возьмешь, но и князь Андрей Телятевский не Ивашка Болотников…
Взрыв необычайной силы толкнул Скопин-Шуйского, ослепило яркое пламя. Будто разверзлась земля и там, где был подмет, до самого неба поднялся огненный столб. На стрелецкий лагерь рушились бревна и глыбы мерзлой земли.
«Подкоп! — догадался князь Михайло. — Не учли, понадеялись и за то поплатились. Ах, Ивашка, вот те и холоп, превзошел князей-воевод умом воинским».
Выскочил Скопин-Шуйский из шатра, вокруг, как в аду, все горит, мечутся стрельцы, носятся, сорвавшись с привязей, кони. А от леса с ревом прет мужицкая лава, ломит, крушит.
С трудом собрал Скопин-Шуйский вокруг себя стрельцов, попытался оборону наладить, но от острога мчится казачья конница, тьмой бегут крестьянские ратники. Впереди всех на резвом аргамаке Болотников, изогнулся, саблю занес.
— Круши, мать их!..
Накатились, сломили…
Потеряв половину войска, царские воеводы в беспорядке отошли от Калуги к Серпухову.
На Волге тронулся лед. Он трещал, лопался резко, будто стреляли из пушек, зашевелился, словно живой, двинулся в низовье.
Глядеть на ледоход высыпал весь Ярославль, только знатные поляки, каких вывезли из Москвы и держали в остроге под караулом почти год, сидели по своим каморам.
К обеду с десяток давно утерявших свой внешний лоск вельможных шляхтичей собирались в общей трапезной. Выходили сандомирский воевода с дочерью, садились за стол. Ели молча, редко перебрасывались словами. И о чем речь вести, ежели обо всем давным-давно переговорено.
В каморах и трапезной сыро и неуютно. Паны брюзжали, недовольные жильем и едой, плохим вином, требовали рейнского. Писали письма царю и королю Сигизмунду, требовали отправить их в Речь Посполитую.
В тот день обед начался как обычно. Обрюзгший, давно небритый, оттого заросший седой бородой, Мнишек разворчался:
— Чертовы москали! Але круль не ведает нашу нужду, сто чертей его матке?
— Где коронное войско? — поддержал его толстый лысый пан Юзеф с усами, как у моржа.
Разговор вялый. Марина в беседу не вступала. Оживилась она только тогда, когда заговорили о мятежниках. Она радовалась успехам Болотникова. Марине он виделся храбрым, мужественным рыцарем.
Проникавшие в каморы слухи о победах болотниковцев будоражили панов. Худой, всегда и всем недовольный пан Вацлав раздраженно повторял:
— Холопья смута, панове, холопья.
— О, матка бозка, — поморщилась Марина Мнишек. — Что же, как холопья, пан Вацлав? Холопы за царя Дмитрия на Москву идут.
— Хе-хе, — повернулся к ней пан Юзеф, — вельможная пани Марина верит, что царь Дмитрий спасся и находится в Речи Посполитой!
Сандомирский воевода пристукнул ладонью по столешнице.
— Але пан Юзеф забыл, что дочь моя — московская царица?
— Но, пан Юрий, — вмешался пан Вацлав, — когда же объявится царь Дмитрий? Але он ждет, когда холопы ему Москву на блюде поднесут?..
Приезжал в Ярославль к панам боярин Посольского приказа князь Волконский, а с ним дьяк Иванов, взяли от вельможной шляхты письменное заверение не вдаваться в московские интересы, если государь приговорит отпустить их в Речь Посполитую, а еще от Марины Мнишек потребовал не именоваться царицей.
Боярин держался с панами важно, но дьяк рассказал, что с князем они недавно воротились из Варшавы, правили дела посольские, и король Сигизмунд будто от них, ярославских пленников, отрекся.
Однако Мнишек словам этим веры не дал, сказав:
— Брешет проклятый дьяк…
После обеда Марина отправлялась к себе. В полутемной каморе голо и уныло. Ночами скребутся, точат дерево мыши. Марина не боится их, но ее будит мышиный писк. Тускло горит-коптится жировик, и приходится часто поправлять фитиль.
Боярин Волконский заставил ее, Марину Мнишек, отказаться именовать себя царицей. На словах она согласилась, но душа ее протестует. Разве не было ее венчания с царем Дмитрием? Сами бояре хоть и роптали — слыхано ли, чтобы государыне рядом с государем сидеть, — но примирились. Не Шуйский ли в Грановитой палате в присутствии родовитых бояр говорил ей: «Всевышний своей десницей указал государю и великому князю Дмитрию Ивановичу на тебя. Взойди на свой престол и царствуй над нами…» И государыней именовал, а Михайло Нагой над ее головой шапку Мономаха держал. Теперь тот же Шуйский требует забыть все это. Ну нет, если жив царь Дмитрий, она, Марина, будет с ним.
— Матка бозка, — шепчут ее губы, — помоги, смилуйся. — Сотворила крест.
Не раз бывала Марина на королевских приемах — любила танцы во дворце и шумную веселую шляхту. В ушах Марины звенели литавры, стучали бубны, играли трубы. Будет ли все это в ее жизни, не раз спрашивала сама у себя Марина и не могла ответить.
В камору вошла гофмейстерина Адель, сухая, надменная, давшая согласие разделить с бывшей царицей ее изгнание, принялась взбивать постель. Марина обняла ее:
— Адель, верная Адель!