Лжедмитрий II
Шрифт:
Уронив голову на грудь, Матвей Веревкин думал. В Варшаве речь зашла с Сапегой о Марине Мнишек. Наслышавшись о красоте дочери сандомирского воеводы, самозванец потребовал от канцлера, чтобы Сигизмунд велел Юрию Мнишеку отправить Марину к нему, царю Дмитрию. Что она-де жена.
Сапега на такие слова ответил, что, дескать, в Речи Посполитой ни король, ни даже папа римский не вольны над шляхтичем, тем паче панной. Пусть сама Марина определит, ехать ли ей в Сандомир или ворочаться в Москву к царю Дмитрию.
Иногда в
Самозванец упорно гнал от себя такие мысли. Бояр он лаской да злостью возьмет, а строптивых укротит: иных из Москвы вышлет, иных в монастыри заточит…
Почувствовал жажду, в обед переел. Теплым переходом, миновав внутреннюю стражу, направился в поварню. Шляхтичи играли в кости, бранились. Увидев Веревкина, на время притихли.
В поварне на полу, разбросавшись во сне, храпела стряпуха. Переступив через ее толстые, оголившиеся ноги, Лжедмитрий зачерпнул из бадейки корчагу кваса, выпил большими глотками, возвратился в палату.
За обедом казачий гетман Самуил Тышкевич и полковник Валевский, перебрав изрядно, полезли к нему лобзаться, мы-де, государь, первыми к тебе пристали, не забудь.
Пьяных силком уволокли брацлавские воеводы Хмелевский и Хруслинский.
Бритое лицо Лжедмитрия сделалось сумрачным. Не станут ли паны вельможные помыкать им? Вон как они окружили его, шагу не дают ступить, с советами лезут. И ничего не поделаешь, назвался груздем, полезай в кузов, как любил говаривать поп из их прихода. Вся надежда в Москве откупиться от панов. Они алчут от Московии урвать — вельможные панове мошну набить, король и канцлер Речь Посполитую раздвинуть, папа римский об Унии размечтался…
На прошлой неделе явились к Матвею мужики, челом били, ляхи-де грабят. Веревкин обещал наказать. Да попробуй тронь шляхту…
Пророкотав еще немного в палате, Матвей Веревкин отправился в опочивальню. Разоблачаясь, вспомнил, как пристали к нему сотен пять казаков с Дона, а с ними боярский детина, назвавшийся царевичем Федором. Казаков Матвей в войско принял с радостью, а царевича велел повесить.
Улегшись на воеводской кровати, Веревкин подумал: не одного его царский венец манит.
Небо вызвездило, и татарский шлях вытянулся серебристой лентой. Перекликается стража, горят костры.
Кутаясь в кожух, Меховецкий выбрался на свежий воздух. Душно в избе, и тараканы одолели. Поглазев на повисший над колокольней месяц, гетман зевнул шумно. Высокий, сутулый, потоптался на морозном снегу.
— О, матка бозка, зимно!
Полгода, как Меховецкий следует за новоявленным царем. Из шинка Янкеля привез Матвея Веревкина на хутор, выведал, каков он, и, убедившись, что грамотен и умом не обижен, хотя до первого Лжедмитрия далеко, свел со стольником Молчановым…
Меховецкий время не терял, писал письма по воеводствам, звал шляхту в войско Дмитрия, заверяя в истинности его царского происхождения. И хоть понимал, не письма прельстили шляхту, а звон золота, однако продолжал писать в Речь Посполитую.
Появление в Чернигове вельможного пана Ружинского с большим отрядом насторожило Меховецкого. Ну как не признает князь Роман его гетманом? Разве что поопасается канцлера. Ведь Меховецкий приставлен к новоявленному царю Димитрию самим Сапегой, он уши и глаза канцлера при самозванце. То, о чем Меховецкий Льву Сапеге сообщает, становится известно королю.
Размышления гетмана нарушил невесть откуда взявшийся Заруцкий:
— Никак пан… Меховецкий? — выдохнул винным перегаром. — Ох, пан гетман, какими непотребными словами обзывали вас проклятые послы да еще грозились.
— Сто чертей им и князю в зубы, — выругался Меховецкий.
— Не бранись, гетман, обомнем и пана Русинского, — сказал и побрел своей дорогой.
Меховецкий плюнул вслед:
— Дьявол бы тебя побрал с князем и послами, совсем разбередил душу. Але князь Ружинский царя сыскал?
И еще Меховецкий подумал, что самозванец ни остротой слова, ни лицом, ни осанкой не смахивает на прежнего Дмитрия. Однако гетман о том и виду не подает, а уж как пытали его Заруцкий и другие паны.
На посаде горланили, стреляли из пистолей, веселились шляхтичи. Меховецкий почувствовал, как мороз лезет под кожух. Поежившись, заторопился в избу.
Едва рассвет забрезжил и редкие тусклые огни пробились в оконцах мастерового люда, как от ворот Новодевичьего монастыря отъехали крытые сани и по заснеженным московским улицам покатили через город.
Сопровождаемую двумя монахинями увозили из Москвы в отдаленную мещерскую обитель дворцовую девку Авдотью, дабы не вводила она во искушение государя Василия Ивановича.
По-щенячьи поскуливает Авдотья. Холодно и тоскливо.
Тишь на Москве. Повизгивает санный полоз. С двух сторон зажав Авдотью, сидят молчаливые монахини. Наконец одна из них не выдержала:
— Охолонь, девка. Чать, не на погибель едешь, а грехи замаливать.
Присмирела Авдотья, не понять ее монахиням. Из царского ложа — да в тесную келью. Кусает губы, не взвыть бы, не удариться в голос. А в кремлевской опочивальне страдает Шуйский. Неумолим патриарх.
Сколь ни просил его Василий, даже проститься не позволил.
— Не прелюбодействуй, государь. Княжну Марью не обидь.
Бороденка у Шуйского задралась, вокруг лысины не волос — пух. Бормочет:
— Овдотьюшка, утеха моя.
Вытеснила Авдотья из головы Василия все иные мысли, видеть никого не желает. Утром собрались в Передней бояре, ждут царского выхода, злословят шепотком. Показался Гермоген, затихли бояре, присмирели. А патриарх прошел в царские покои. Василий встретил Гермогена укором: