Лжедмитрий II
Шрифт:
— Лишил ты меня, патриарх, радости, узником держать намерился.
У Гермогена глаза молнии метнули:
— Царю да по гулящей девке скорбеть? Укроти плоть! Мыслью и делом государю московскому в поднебесье парить. Облачись, предстань перед боярами, они твоя опора и советчики!
Положив ладони на посох, успокоился. Василий поджал губы. Гермоген снова заговорил:
— Внемли, государь, здравому смыслу, отринь искусителя. — Откашлялся. — С Филаретом, митрополитом ростовским, долгую
— Весной пошлю войско на самозванца, очистим окраину от воров и разгульной шляхты, тогда и король сговорчивей будет. — Василий вытер глаза. — Иное покоя не дает — живой Болотников страшит, — покосился на Гермогена.
Патриарх ничего не ответил.
В Переднюю вышли вдвоем. Склонились бояре в поклоне, замерли. Поздоровался Василий, обвел всех долгим взглядом. Заметил князя Хилкова, поманил:
— Борис Ондреич, на думе ответ дай, каким нарядом самозванца бить будем. — Вздохнул. — Ох-хо, нет покоя, бояре, ни мне, ни вам. Разбойника Ивашку Болотникова обротали, самозванец объявился.
— Стараниями Жигмунда, — заметил стольник Хворостинин.
Нагой грудь выпятил:
— Впервой ли недруга бивать? Осилим и нынешнего!
До Каргополя от Москвы напрямую верст пятьсот, а чтобы добраться, и все семьсот. Дорога все больше лесами тянется, места болотистые, коварные.
Везли Болотникова по морозу и снегу за крепким стрелецким караулом через Ярославль, где все еще сидели в остроге Марина Мнишек с отцом и знатными панами, на Белоозеро, а оттуда безвестными архангельскими селами и деревнями, какие по озерам Вожа и Лога тянутся.
В северной стороне Доги, на левом берегу Онеги-реки, и стоит торговый городок Каргополь. Все здесь из дерева — избы и хоромы, церковь и купеческие лавки, стены острога и башни сторожевые.
Сани-розвальни проскрипели мимо пристани, бревенчатых, крытых щепой изб, солевых ссыпок, торга, где в будний день было тихо и безлюдно, въехали в ворота острога. Из караулки выбежали стрельцы, окружили сани. Вскорости появился тюремный начальник, худой, жилистый стрелецкий сотник, сказал, кривляясь:
— С прибытием, разбойничек, — рассмеялся пьяно.
Столкнули стрельцы Болотникова с саней, сняли тяжелые цепи. Кровавили раны на руках, но Иван Исаевич не замечал боли, плечи расправил, головой тряхнул.
— Поглядим, какими хоромами царь Василий меня пожаловал.
В клеть вошел, осмотрелся. Клеть низкая, малая, пол тоже бревенчатый, чтобы арестант подкоп не сделал, а под самым потолком оконце зарешеченное.
— Знатные палаты, от всех щедрот царских, — рассмеялся Болотников.
Стрелец на Ивана Исаевича бердышом замахнулся.
— Смолкни, душегуб.
Болотников посмотрел на него с прищуром.
— Коли я душегуб, то кто в таком разе царь с боярами? Молчишь? Ну так знай, я бояр казнил и жалею — мало. Доведись сызнова начать, вдвойне, втройне изничтожал бы.
Затворилась дубовая дверь — стукнул железный засов. Слышно Ивану Исаевичу, как гомонили стрельцы, видимо, решали, кому первое караулить. Но вот заскрипел снег под ногами, и все стихло.
Потянулись для Болотникова стылые зимние дни и ночи, похожие друг на друга, изнуряющие, долгие.
Трещали от морозов деревья, на бревнах клети толстым слоем лежал серебристый иней, а в бадейке вода покрывалась наледью.
Спозаранку будили Каргополь колокола на звоннице Христовоздвиженского собора, а по воскресеньям и праздникам многоголосо гудел каргопольский торг.
В такие дни появлялся в клети молчаливый тюремщик, сбрасывал охапок поленьев, разжигал печь. Огонь горел недолго, и клеть, не успев прогреться, снова стыла.
— Аль без дров каргопольцы? — простуженно смеялся Болотников.
Тюремщик ответил угрюмо:
— Есть, да не про твою честь. Можно и не топить, дык околеешь по-скорому, вор. А надобно тебе сполна муки отведать.
— И то так, — не переставая улыбаться, промолвил Иван Исаевич. — Сполняй, стрелец, свое дело, авось царь должное воздаст…
Нехотя покидала зима архангельский край. Ворчливо тронулся лед на Онеге, слышно было, как с шорохом таяли снега. Случалось, скупой солнечный луч заглянет в оконце, приласкает Болотникова, просветит душу и снова скроется.
В одиночестве одолевали Ивана Исаевича думы. Вся жизнь вспоминалась ему — и горькое, и радостное. Видел он конные набеги на крымчаков, товарищей по галере, ратников крестьянских, атаманов и есаулов своих, мысленно разговаривал с ними, печалился, что вот не сумел исполнить обещанное люду, дать им волю и землю.
Весной иногда стали выпускать Болотникова из клети. Побродит он по острогу, небом полюбуется, зеленью. Потом присядет на камень, погреется на солнце. Птицы поют, за высокой острожной стеной жизнь, люди ходят, разговаривают…
К лету слухи усилились, будто царь Дмитрий на Москву двинулся. Узнал о том Болотников, верит и не верит. Сам год назад к Москве с крестьянским войском подступал. Однако перестали Ивана Исаевича из клети выпускать, караул усилили. Видать, неспроста…
На Ивана Купалу заглянул к Болотникову боярин Щука, бороду огладил. Сказал, будто вестью радостной поделился:
— Готовьси завтре поутру казнь встретить. Попа пришлю, исповедайся.
— Не надобно, боярин, не в чем мне каяться, я по справедливости жил.