Лжесвидетель
Шрифт:
Они хитрющие, эти евреи, борьба за жизнь сделала их методы изощренными.
«Черт бы их побрал, – подумал Эйх. – Не люблю».
Казалось, когда не вникаешь – пусть себе живут. А начнешь вникать…
Может, оставить в покое крокодильчиков? Евреи – такой народ, что и крокодильчиков всех перестреляют.
Эйх рассмеялся. Зрелище борьбы подросших рептилий с евреями почему-то развеселило его.
– Вот спектакль, вот спектакль, – смеялся он. – Взглянуть бы!
А ведь, если фюреру понравится, инспекционная поездка обеспечена.
То, что он успеет предупредить крокодильчиков,
«Подам записку в канцелярию рейхсфюрера, – подумал он, – а там будь что будет».
Я сам выбираю место, где жить. А неприкаянность моя – мнимая. Можно и на островах, но руки и ноги мои пришиты не как у островитянина.
Раньше я хотел жить в Праге. Даже готовился там умереть. Просыпался ночью и думал: «Я – пражанин, я родился под крышами Праги».
Я даже попробовал полюбить пражанку. У нее были очень толстые ноги.
Это никак не вязалось с Прагой.
И еще она говорила, что в детстве готовилась стать фигуристкой. Я закрывал глаза, но представить ее на льду не мог.
Она приходила ко мне в гостиницу и говорила, говорила.
Это она рассказала мне, что бежала в спортивный зал с коньками под мышкой и, подняв голову, удивилась, что на крышах – автоматчики, на крышах Праги.
Я стал смотреть на нее с уважением, но не полюбил.
Сильный мрачный человек из нашей группы попытался ее утешить, осетин, с лицом, изрытым оспой. У него получилось. Утешал он не лаской, а властностью.
Моя девушка, не став моей, стала его девушкой. Она была довольна.
Я смотрел на ее надменное лицо и думал: «Города берут нахрапом».
Прага же осталась неприступной. Никто не принесет зеваке ключ от города.
Есть чиновники, обожающие выдавать дома государственные тайны.
Гер^5 был первым среди них.
Он не обозначал информацию аккуратно. Он бурчал информацию. Но сведущему в секретных делах человеку все становилось понятно.
– Курорт, понимаете, – услышала фрау Гер,^6 проходя по галерее мимо мужа, не пожелавшего сказать ей «доброе утро».
И потом уже на выдохе где-то из кабинета:
– Настоящий курорт для этих мерзавцев!
Расспрашивать было нельзя, но фрау Гер поняла, что муж ропщет по поводу какого-то неправильного государственного решения. Фразы произносились для нее. Пусть она тоже переживает.
Изменить, вероятно, он уже ничего не мог, но проявлять недовольство в стенах собственного дома – сколько угодно.
Потом, уже позже, когда слуги, стараясь не волноваться по поводу сегодняшнего приема и тем не менее не в силах сдержать волнение, особенно торопливо начинали носиться по комнатам, придираясь друг к другу, роняя подносы, размахивая щетками и тряпками, она услышала уж совсем презрительное:
– Суетятся, как евреи. Наверное, на курорт спешат.
Сравнение с евреями потомственных слуг графа Гогенцоллерна, в особняк которого вселилась семья фельдмаршала Гера, уже совершенно затемняла смысл сказанного. Понятно было только, что евреи снова досадили чем-то фельдмаршалу.
– Произнеся «а», надо произнести «б», – любил говорить он, по раздраженному тону становилось ясно, что какого-то очередного «б» он снова не дождался.
Эти разговоры фрау Гер не любила, в ее жилах по линии бабушки текла треть еврейской крови и совершенно не мешала. Мало того, если муж прислушивался к ее советам, то эта треть время от времени прекрасно руководила государством.
Но такое происходило редко. Чаще всего она ловила на себе недоуменный взгляд Гера – что эта еврейка делает в моем доме?
Но, во-первых, еврейкой она себя не считала, и, во-вторых, он ее по-своему любил. Он полюбил ее еще в те времена, когда слыл любимцем нации и героем. В годы войны это был самый смелый и удачливый немецкий летчик. А уж красавец какой!
Ее отец, генерал Шлеглейм,^7 только и успевал, что награждать молодца. У него было триста боевых вылетов, двести девяносто из которых прошли успешно, и когда она случайно присутствовала при одном из награждений, то, глядя наГера, прикрывшего от удовольствия во время награждения глаза, решила, что самой большой наградой для него станет она.
И стала.
Получив ее, Гер бросил летать, растолстел, незамедлительно занялся политикой и стал вторым после фюрера человеком рейха. Отдыхать он любил больше, чем работать, но слово «курорт», произнесенное в течение утра с разными оттенками, явно не относилось к отдыху.
Следовало спросить:
– Ничего не случилось, Гер?
Но время еще не пришло.
Племянница же влетела уж совсем некстати, любопытная, с пунцовыми щеками, в гимназической форме, всем своим видом распространяя какие-то нечистые намерения, и бросилась в объятия тети.
– Правда, правда?
– Не понимаю, о чем ты, – сказала фрау Гер. – Но поздороваться сначала было бы совсем неплохо.
– Ах тетя, ну тетя же!
Тут еще Гер с другой стороны стал тащить на себя ручку массивной двери, а та почему-то не проворачивалась, и тогда он с разбегу толкнул дверь плечом и появился перед ними уже в совершенно растерзанном виде, болезненно морщась, путаясь в полах халата, а увидев Фанни,^8 вообще замахал руками, мол, тебя еще здесь не хватало! Но, не сказав ничего, только схватился картинно за голову и удалился.
– Значит, правда, – сказала Фанни и многозначительно замолчала, прислушиваясь к возне внутри дома.
И, пока она слушала, фрау Гер в который раз поразилась, как та самая пресловутая четверть бабушкиной крови отразилась в чертах племянницы.
Она, с ее узким утонченным лицом, с ее постоянной бледностью, была бы преисполнена настоящей библейской красоты, если б не светлые волосы и совсем какие-то немецкие глаза сумасшедшей голубизны.
Но выражение этих глаз, нос горбинкой и особенно уши, как казалось фрау Гер, придавали всему ее облику плутовское выражение, будто племянница, постоянно прислушиваясь, хотела услышать всё сразу и понять всё и обо всем, не вникая. Она ухитрялась быть невнимательной даже во время редких бесед с фельдмаршалом, боясь пропустить хоть что-нибудь из происходящего вне дома, на улице. Она была зверски любопытна, не по-немецки. И голубые глаза ее в эти минуты начинали слегка косить.