Мачеха (сборник)
Шрифт:
— Это что же, — прищуридся Павел. — Она тебя информирует?
— Плохо же ты, сын, свою жену знаешь… — усмехнулась мать, — это при ее-то гордости немилой свекрови на мужа жаловаться? Нет, сынок, у меня источник информация особый: проверенный, достоверный…
— Неужели дядя Вася?!
— А ты что же
— Вот, значит, как оно получается… за моей спиной… все заодно? Ну, этим вы меня не запугаете!
— Кому нужно тебя пугать? Конечно, дело твое молодое… сам говоришь: не ты первый, не ты последний. На твой век дур хватит. Не пожилось с Валей — найдется Галя или Томочка… А Валентина… горько, конечно, ты у нее первый, она тебя любила, да и теперь любит, хотя ты такой любви и не стоишь. Ну, ничего. Помучается, перестрадает и тоже свою судьбу найдет… Не забудь только, что у нее от тебя сын растет… Ты думаешь — это просто, когда Олежка не тебя, а чужого дядю папой называть станет…
— Ну, это еще, положим, вопрос…
— Какой же тут может быть вопрос? Ты же сам от жены, а значит, и от сына отрекаешься. Не будет же она с двадцати двух лет всю жизнь тебя оплакивать. Молодая, красивая, умница…
— Ты же ее никогда не любила и сейчас не любишь… — зло перебил Павел.
— А тебя это теперь не касается. Она мне внука родила, а я ее сыну бабкой довожусь. Подумай-ка ты сам, кому, кроме матери да бабки, твой Олежка нужен? Ну, ладно. Что-то я очень устала. Допивай чай и иди…
— Так. Значит, ты меня из дома гонишь…
— Видишь ли, я считаю, что твой дом там, где у тебя жена и ребенок. А здесь тебе делать нечего. Я тебе не
Он безмолвно, оцепенело всматривался в бледное но такое спокойное, такое черствое и чужое лицо матери.
— Я не понимаю… мама, ничего не понимаю… — Павел поднялся и потерянно окинул взглядом эту, с детства родную, до самой крохотной мелочи знакомую, милую комнату. — Не понимаю… не узнаю тебя… Какая ты жестокая… безжалостная…
Он ушел. И только тогда, через силу откачнувшись от стены, она разомкнула сцепленные за спиной затекшие от напряжения пальцы.
И сразу ее забила тяжелая, неудержимая дрожь. Сделав несколько неверных шагов, она тяжело опустилась на стул. Она не плакала, не рыдала. Припав лицом к холодной клеенке стола, она просто по-бабьи голосила, тихонько, сквозь стиснутые зубы, чтобы не услышали за стеной сердобольные соседи… Голосила от боли, от страха, от непереносимой жалости, разрывающей ее «жестокое, безжалостное» сердце.