Мадрапур
Шрифт:
– Мадам! – говорю я сдавленным голосом.
Никакого ответа. Она не шевелится. Значит, я тоже обманут призраком? Я подхожу поближе, протягиваю правую руку и кончиками пальцев дотрагиваюсь до ее плеча.
Реакция ошеломительная. Она поворачивается всем туловищем и изо всех сил ребром ладони бьет меня по руке. И разъяренно кричит:
– Что за манеры? Какая муха вас укусила? Что вам от меня нужно?
У меня за спиной раздается смех. Я оборачиваюсь. Это Блаватский.
– Ошибки быть не может, – говорит он, страшно растягивая слова. – Это она!
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Все повскакали с мест и в полной растерянности сгрудились позади нас – все, кроме Пако, который не решается оставить Бушуа.
– Мадам, – начинает Блаватский, и его глаза блестят за стеклами очков, – вы должны объяснить нам…
– Прошу прощения, мистер Блаватский, – перебивает его бортпроводница. – Об этом не может быть и речи, пока мадам Мюрзек не возвратится в первый класс и не выпьет чего-нибудь горячего.
Мы все одобряем это предложение. Столпившись в центральном проходе и между креслами туристического класса, мы неподвижно и молча стоим перед Мюрзек, за ее спиной.
Удар по руке, который она мне нанесла, явился, должно быть, чисто рефлекторной реакцией на неожиданность, а возможно, и следствием того отвращения, какое она испытала, когда впервые за многие годы к ней прикоснулся мужчина, ибо теперь, собравшись с последними силами, чтобы ответить бортпроводнице, Мюрзек просто сахар и мед.
– Я тысячу раз благодарю вас, мадемуазель, за вашу любезность, – говорит она сладким голосом, – но я совершенно не намерена подвергать пересмотру решение, принятое моими спутниками, которые постановили меня изгнать. Я это вполне заслужила. И буду твердо на том стоять. И я смиренно прошу всех простить меня за те злые слова, которые я наговорила. Впрочем, я ни за что бы не стала сюда возвращаться, даже в туристический класс, если бы с первых же шагов по земле, – здесь она вся содрогается и у нее расширяются глаза, – я не ощутила, как что-то отталкивает меня назад. Короче говоря, – продолжает она дрожащим и тусклым голосом, и на ее желтом лице отражается мучительное отчаяние, – я почувствовала, что я нигде не нужна, ни в самолете, ни на земле. – При последних словах она прячет лицо в ладони.
– Но вы не можете здесь оставаться, мадам, – говорит бортпроводница, – здесь слишком холодно.
– Когда я оказалась на земле, – продолжает Мюрзек, поднимая голову и дрожа всем телом, – а я и злейшему своему врагу не пожелаю того, что я там пережила, – я неожиданно вспомнила, что поначалу вы предложили выдворить меня в туристический класс. Это придало мне мужества, я рискнула снова подняться на борт. И я надеюсь, вы позволите мне отбывать наказание, которое вы на меня наложили, именно здесь, где я сейчас нахожусь.
Это сказано, пожалуй, слишком красиво и в слишком приподнятом стиле. Я смотрю на нее. Поначалу я просто не знаю, что думать. Или, вернее говоря, мне приходит в голову мысль, что Мюрзек с потрясающим мастерством разыгрывает перед нами роль лицемерки и, надев на себя эту новую маску, сохраняет под ней в неприкосновенности свое настоящее, злобно кривляющееся лицо. Но, поразмыслив, я так больше не считаю. Этот немного вычурный язык принадлежит только ей. Изысканное произношение, изящество оборотов, даже когда она говорит людям гадости, – это ее жанр. К тому же передо мной женщина, начисто лишенная юмора и такта. Кусок скалы эта Мюрзек. Цельная натура. Монолит. А теперь монолит внезапно качнулся в ангельскую сторону.
Сжав колени, положив симметрично обе руки на сумку, с квадратными плечами и напряженным затылком, она говорит тихим, приглушенным голосом, глядя на нас своими синими глазами, говорит не то чтобы с кротостью, но с каким-то непреклонным смирением. Должно быть, она очень замерзла, ибо я замечаю, что в паузах между фразами ее сухие, потрескавшиеся, бескровные губы начинают дрожать.
Ошеломленные, мы молчим. В туристическом классе проход между рядами очень узкий, и мы стоим, тесно прижавшись друг к другу. Когда мы наконец обретаем дар речи, поднимается невнятный гул, мы тихо, вполголоса обсуждаем услышанное, и наши реплики звучат особенно неразборчиво оттого, что трудно понять, кто именно это говорит, так плотно все обступили Мюрзек.
Я с удивлением обнаруживаю, что моя соседка справа – миссис Банистер. Она прижимается грудью к моей правой руке, и, когда до меня доходит, какого характера это давление, я поворачиваю голову и бросаю на нее взгляд через плечо, поскольку ее красивая темная головка едва достигает моей дельтовидной мышцы. В этот миг она выгибает шею назад, ее взгляд сквозь щелочки японских глаз быстро скользит по мне и тотчас же с насмешливым и презрительным выражением останавливается на Мюрзек. Меня вдруг охватывает ярость – может быть, из-за этого выражения, а возможно, также из-за того, что мягкое, зыбкое прикосновение ее груди волнует меня, и мне кажется, что это волнение чуть ли не оскверняет мои чувства к бортпроводнице. Я наклоняюсь – не к миссис Банистер, а над нею – и сквозь зубы тихо, с угрозой говорю:
– Если вы скажете хоть одно слово против этой женщины, я раздавлю вас, как…
– Но кто вам сказал, что мне это будет неприятно? – говорит она тоже тихо, с удивительным бесстыдством разглядывая меня своими узкими глазами, словно прикидывая, какова ширина моих плеч.
Одновременно, и на сей раз, по-моему, совершенно сознательно, она усиливает давление на мою руку. Я страшно смущен, ибо подсознание услужливо предлагает мне повод для угрызений совести: от меня не ускользает – как не ускользнуло и от нее, – что глагол «раздавить» звучит несколько двусмысленно. О, я не строю никаких иллюзий! Для нее я не выход из положения, даже не запасной вариант. Я интересую ее – и то между прочим, случайно – лишь потому, что я интересуюсь бортпроводницей. Обычная игра кошки, кусающей ковер.
Раздается голос Блаватского, перекрывающий, как всегда, гул других голосов:
– Но все же, мадам, вы нам, может быть, объясните…
Бортпроводница тотчас перебивает его.
– Нет, мистер Блаватский, – говорит она с вежливой твердостью. – Повторяю, что я не разрешу задавать никаких вопросов мадам Мюрзек, пока она не перейдет в первый класс и не выпьет чашку горячего кофе или чаю.
Хор голосов выражает живейшее одобрение, и все глаза с упреком устремляются на Блаватского.
– Я еще раз благодарю вас, мадемуазель, но я останусь здесь, – говорит Мюрзек, столь же несгибаемая теперь в добродетели, какой была прежде в злобе. И, опустив глаза, добавляет: – Среди вас я буду себя чувствовать не на своем месте.
Круг хором протестует. Впрочем, наш круг в самом деле превратился в хор античной трагедии, выражающий симпатию и поддержку злополучному протагонисту. Индивидуальные реакции тонут в этой коллективной стихии, даже миссис Банистер предстает в личине уже не львицы, а агнца и блеет вместе с нами. Словом, мы с тем же остервенением требуем от Мюрзек вернуться, с каким раньше изгоняли ее. Окружая ее, точно пчелы свою матку, теснясь в узких проходах между креслами и не без удовольствия прижимаясь друг к другу – ибо всякая давка и толкотня, даже когда мы против них протестуем, удовлетворяют нашу внутреннюю потребность в телесном контакте, – мы с наслаждением купаемся в струях прощения и доброты, которые, идя от сердца к сердцу, множатся, набирают силу и в конце концов изливаются на Мюрзек.