Македонская критика французской мысли (Сборник)
Шрифт:
Философия – темный для непосвященного предмет, поэтому мы говорим не о сути его нападок. Дело в интонации, которая каждый раз выдает его с головой, – как, например, в пассаже, которым кончается «Македонская критика французской мысли»:
«В знаменитых французских комедиях – «Высоком блондине», «Великолепном», «Такси-2» и других – встречается следующая тема: немолодой и явно не спортивный человек кривляется перед зеркалом или другими людьми, смешно пародируя приемы кунг-фу, причем самое уморительное в том, что он явно не умеет правильно стоять на ногах, но тем не менее имитирует запредельно продвинутый, почти мистический уровень мастерства, как бы намечая удары по нервным центрам и вроде бы выполняя энергетические пассы, и вот эта высшая и тайная техника, которую может оценить только другой достигший совершенства
Скромное обаяние современной французской мысли основано, в сущности, на том же самом эффекте».
День бульдозериста
Что они делают здесь,
Эти люди?
С тревогой на лицах
Тяжелым ломом
Все бьют и бьют.
1
Иван Померанцев упер локти в холодный сырой бетон подоконника с тремя или четырьмя изгибающимися линиями склейки (Валерка, когда жену пугал, ударил утюгом), сдул со стекла ожиревшую черную муху и выглянул в залитый последним солнцем осенний двор. Было тепло, и снизу поднимался слабый запах масляной краски, исходивший от жестяной крыши пристройки, покрашенной несколько лет назад и начинавшей вонять, как только чуть пригревало солнце. Еще пахло мазутом и щами – тоже совсем несильно. Слышно было, как вдали орут дети и ржут лошади, но казалось, что это не природные звуки, а прокручиваемая где-то магнитофонная запись – наверно, потому казалось, что ничего одушевленного вокруг не было, кроме неподвижного голубя на подоконнике через несколько окон. Улица была какой-то безжизненной, словно никто тут не селился и даже не ходил никогда, и единственным оправданием и смыслом ее существования был выцветший стенд наглядной агитации, аллегорически, в виде двух мускулистых фигур, изображавший народ и партию в состоянии единства.
В коридоре продребезжал звонок. Иван вздрогнул, отложил уже размятую «пегасину» – сигарета была сырой, твердой и напоминала маленькое сувенирное полено – и пошел открывать. Идти было долго: он жил в большой коммуналке, переделанной из секции общежития, и от кухни до входа было метров двадцать коридора, устланного резиновыми ковриками и заставленного детскими кедами да грубой обувью взрослых. За дверью бухтел тихий мужской голос и время от времени коротко откликалась женщина.
– Кто? – спросил Иван бытовым тоном. Он уже понял кто – но ведь не открывать же сразу.
– К Ивану Ильичу! – отозвался мужчина.
Иван открыл. На лестничной клетке стояла так называемая пятерка профбюро, состоявшая у них в цехе из двух всего человек, потому что эти двое – Осьмаков и Алтынина (она была сейчас в марлевом костюмчике и держала в руках, далеко отнеся от туловища, пахнущий селедкой сверток) – совмещали должности.
– Иван! Ванька! – заулыбался с порога Осьмаков, входя и протягивая Ивану две подрагивающие мягкие ладони. – Ну ты как сам-то? Болит? Ноет?
– Ничего не болит, – смутясь, ответил Иван. – Идем в комнату, что ли.
От Алтыниной еще сильнее, чем селедкой, пахло духами; Иван, когда шли по коридору, специально чуть отстал, чтоб не чувствовать.
– Вот так, значит, Ванюша, – грустно и мудро сказал Осьмаков, сев у стола, – все выяснили. То, что произошло, признано несчастным случаем. Это, дорогой ты мой человек, дефект сварки был. На носовом кольце. И с имени твоего теперь снято всякое недоверие.
Осьмаков вдруг потряс головой и огляделся по сторонам, словно чтобы определить, где он, – определил и тихонько вздохнул.
– У ней ведь корпус из урана, у бомбы, – продолжал
Иван прикрыл глаза. Воспоминание было какое-то тусклое, формальное, словно он не вспоминал, а в лицах представлял себе рассказанную кем-то историю. Он видел себя со стороны: вот он нажимает тугую кнопку, которая останавливает конвейер, кнопка срабатывает с большой задержкой, и щербатую черную ленту приходится отгонять назад. Вот он цепляет крюком подъемника за кольцо отбракованную бомбу с жирной меловой галкой на боку (криво приварен стабилизатор, и вообще какая-то косая), включает подъемник, и бомба, тяжело покачнувшись, отрывается от ленты конвейера и ползет вверх; цепь до упора наматывается на барабан и срабатывает концевик.
«Уже четвертая за сегодня, – думает Иван, – так, глядишь, и премия маем гаркнет».
Он нажимает другую кнопку – включается электромотор, и подъемник начинает медленно ползти вдоль двутавра, приваренного к потолочным балкам. Вдруг что-то заедает, и бомба застревает на месте. Так иногда бывает – вмятина на двутавре, кажется. Иван заходит под бомбу и начинает качать ее за стабилизатор – так она набирает инерцию, чтобы колесо подъемника перекатилось через вмятину на рельсе, – как вдруг бомба странным образом поддается, а в следующую секунду Иван понимает, что держит ее в правой руке над своей головой за заусенчатую жесть стабилизатора. Дальше в памяти – окно больничной палаты: шест с бельевой веревкой да половина дерева...
– Вань, – прозвучал осьмаковский голос, – ты чего?
– Порядок, – помотал Иван головой. – Вспоминаю вот.
– Ну и что? Помнишь?
– Частично.
– Самое главное, – сказала Алтынина, – что вы, Иван Ильич, из-под бомбы выскочить все-таки успели. Она рядом упала. А...
– А по почкам тебе баллон с дейтеридом лития звезданул, – перебил Осьмаков, – сжатым воздухом выкинуло, когда корпус треснул. Хорошо хоть, баллон не грохнул – там триста атмосфер давление.
Иван сидел молча, слушая то Осьмакова, то большую черную муху, которая через равные промежутки времени билась в окно. «Верно, гости растревожили, – думал он, – раньше тихо сидела... Чего ж они хотят-то?»
Скоро с Осьмаковым произошло обычное рефлекторное переключение, которое вызвал у него простой акт сидения за столом в течение некоторого срока: его глаза подобрели, голос стал еще человечней, а слова стали налезать одно на другое – чем дальше, тем заметней.
– Ты, Вань, – говорил он, маленькими кругами двигая по клеенке невидимый стакан, – и есть самый настоящий герой трудового подвига. Не хотел тебе говорить, да скажу: про тебя «Уран-Баторская правда» будет статью печатать, уже даже корреспондент приезжал, показывал заготовку. Там, короче, написано все как было, только завод наш назван уран-баторской консервной фабрикой, а вместо бомбы на тебя столитровая бочка с помидорами падает, но зато ты потом еще успеваешь подползти к конвейеру и его выключить. Ну и фамилия у тебя другая, понятно... Мы советовались насчет того, какая красивее будет – у тебя она какая-то мертвая, реакционная, что ли... Май его знает. И имя неяркое. Придумали: Константин Победоносцев. Это Васька предложил, из «Красного полураспада»... Умный, май твоему урожаю...
Иван вспомнил – так называлась заводская многотиражка, которую ему пару раз приходилось видеть. Ее было тяжело читать, потому что все там называлось иначе, чем на самом деле: линия сборки водородных бомб, где работал Иван, упоминалась как «цех плюшевой игрушки средней мягкости», так что оставалось только гадать, что такое, например, «цех синтетических елок» или «отдел электрических кукол»; но когда «Красный полураспад» писал об освоении выпуска новой куклы «Марина» с семью сменными платьицами, которой предполагается оснастить детские уголки на прогулочных теплоходах, Иван представлял себе черно-желтую заграницу с обложки «Шакала» и злорадно думал: «Что, вымпелюги майские, схавали в своих небоскребах?» Правда, уже полгода «Красный полураспад» распространялся по списку – как было объяснено в редакционной статье, «в связи с тем значением, которое придается производству мягкой игрушки», – и Иван даже не сразу сообразил, что речь идет о заводской многотиражке.