Македонская критика французской мысли (Сборник)
Шрифт:
Осьмаков как-то незаметно перескочил на другую тему.
– В общем, жужло баба, – тихо говорил он, глядя на что-то невидимое в метре от своего лица, – трудяга... Я ей кричу: какого же ты мая, мать твою, забор разбираешь...
– Это, Иван Ильич, – перебила Алтынина, – вообще первый случай, когда про наш завод городская газета напишет. И еще, может быть, с телевидения приедут. Мы уже место нашли, где снять можно. И совком не против.
– Чем? – не понял Иван.
– Совком, – отчетливо повторила Алтынина. – Товарищ Копченов сейчас занят – здание детям передает. Но сам лично звонил.
– Шуму-то сколько, Галина Николаевна.
– Надо ж на чем-то детей воспитывать. А то от них одни поджоги со взрывами. Вчера на Санделя
Осьмаков вдруг издал булькающий звук и повалился головой на стол. Началась суета – Иван побежал на кухню за тряпкой, Алтынина захлопотала вокруг Осьмакова, приводя его в чувство и объясняя, как он сюда попал и где находится. Когда Иван принес тряпку, Осьмаков выглядел уже совершенно трезвым и мрачно позволял Алтыниной оттирать ему лацкан пиджака носовым платком. Гости сразу же стали собираться – встали, Алтынина взяла со стола пахнущий селедкой сверток (Иван решил почему-то, что тот предназначался для него) и стала его переупаковывать – заворачивать в свежую газету, потому что бумага уже пропиталась коричневым рассолом и грозила вот-вот разорваться. Осьмаков с фальшивым интересом уставился в настенный календарь с изображением низенькой голой женщины у заснеженного «запорожца». Наконец селедка была упакована и гости попрощались – Иван так и проводил их до двери с тряпкой в руке и с этой же тряпкой вернулся в комнату, кинул ее на пол и сел на диванчик.
Некоторую странноватую вялость своего состояния он объяснял тем, что из-за ушиба почек не пил уже целых две недели: одну неделю в больнице, а вторую – дома. Но всерьез смущало его то, что никак не удавалось вспомнить свою жизнь до несчастного случая. Хоть он более или менее помнил ее фактическую сторону, воспоминания не были по-настоящему живыми. Например, он помнил, как они с Валеркой пили после смены «Алабашлы» и Валерка на отрыжке произнес «слава труду» в тот момент, когда Иван подносил бутылку к губам, – в результате полный рот портвейна пришлось выплюнуть на кафельный пол, так было смешно. А сейчас Иван вспоминал самого себя смеющимся, вспоминал короткую борьбу с мышцами собственной гортани за отдающий марсианской нефтью глоток, вспоминал хохочущую рожу Валерки, но совершенно не мог припомнить самого ощущения радости и даже не понимал, как это он мог с таким удовольствием пить в пахнущем мочой закутке за ржавым щитом пятого реактора.
То же относилось и к комнате. Вот, например, этот календарь с «запорожцем» – Иван совершенно не мог представить себе состояния, в котором могло появиться желание повесить этот глянцевый лист на стену. А он висел. Точно так же непонятно было происхождение большого количества пустых, зеленого стекла бутылок, стоявших на полу перед шкафом, – то есть ясно, сам Иван с Валеркой их и выпили, да еще не все здесь остались – много повылетало в окно. Непонятно было другое – почему весь этот портвейн оказался выпитым, да еще в обществе Валерки. Словом, Иван помнил все недавние события, но не помнил себя самого посреди этих событий, и вместо гармонической личности коммуниста или хотя бы спасающейся христианской души внутри было что-то странное – словно хлопала под осенним ветром пустая оконная рама.
– Марат, – убеждал за стеной женский голос, – будешь писать в окно, тебя в санделята не примут. Послушай маму...
2
С утра весь город узнавал, что дают в винном. Бесполезно было бы пытаться понять как – об этом не сообщали по радио или телевизору, но все же каким-то странным образом это становилось известно, и даже малыши, обдумывая планы на вечер, вполне могли думать что-нибудь вроде: «Ага... сегодня в винном портвейн по два девяносто... папа будет после восьми. А водка уже кончается. Значит – до одиннадцати...» Но они не задавались вопросом, откуда это узнали, – точно так же, как не спрашивали себя, откуда они знают, что сегодня стоит солнечная погода или, наоборот,
Вот и Иван, прикинув, что сегодня в винном коньяк по тринадцать пятьдесят, а с черного хода – еще и болгарский сушняк по рубль семьдесят плюс полтинник сверху, решил, что Валерка, сосед и кореш, наверняка возьмет сушняка, а потом еще задержится в подсобке поболтать с грузчиками, – и, подойдя к винному, наткнулся прямо на него. Валерка тоже не удивился, увидев Ивана, словно знал, что тот возникнет в прямоугольнике света между рядами темно-синих ящиков, на фоне уже повешенной на заборе гирлянды тряпичных гвоздик.
– Пойдем, – сказал Валерка, перекинул позвякивающую сумку в другую руку, подхватил Ивана под локоть и потащил его вниз по Спинномозговой, кивая друзьям и огибая пронзительно пахнущие лужи рвоты.
Дошли до обычного места – дворика с качелями и песочницей. Сели: Валерка, как всегда, на качели, а Иван – на дощатый борт песочницы. Из песка торчали несколько полузанесенных бутылок, узкий язык газеты, подрагивающий на ветру, и несколько сухих веток. Эта песочница очень высоко ценилась у бутылочных старушек – она давала великолепные урожаи, почти такие же, как избушки на детской площадке в парке имени Мундинделя, и старухи часто дрались за контроль над ней, сшибаясь прямо на Спинномозговой, астматически хрипя и душа друг друга пустыми сетками; из какого-то странного такта они всегда сражались молча, и единственным звуковым оформлением их побоищ – часто групповых – было торопливое дыхание и редкий звон медалей.
– Пить будешь? – спросил Валерка, скусив пластмассовую пробку и выплюнув ее в пыль.
– Не могу, – ответил Иван. – Ты же знаешь. Почки у меня.
– У меня тоже не листья, – ответил Валерка, – а я пью. Ты на всю жизнь, что ли, дураком стал?
– До праздника потерплю, – ответил Иван.
– На тебя смотреть уже тошно. Как будто ты... – Валерка сморщился в поисках определения, – как будто ты нить жизни потерял.
Кисло пахнуло сушняком – Валерка задрал голову вверх, опрокинул бутылку над разинутым ртом и принял в себя ходящую из стороны в сторону из-за каких-то гидродинамических эффектов струю.
– Вот, – сказал он, – птиц сразу слышу. И ветер. Тихие такие звуки.
– Тебе б стихи писать, – сказал Иван.
– А я, может, и пишу, – ответил Валерка, – ты откуда знаешь, знамя отрядное?
– Может, пишешь, – равнодушно согласился Иван. Он с некоторым удивлением заметил, что дворик, где они сидят, состоит не только из песочницы и качелей, а еще и из небольшой огороженной клумбы, заросшей крапивой, из длинного желтого дома, пыльного асфальта и идущего зигзагом бетонного забора. Вдали, там, где забор упирался в дом, на помойке копошились дети, иногда подолгу задумчиво замиравшие на одном месте и сливавшиеся с мусором, отчего невозможно было точно определить, сколько их. «В центре дети воспитанные и уродов мало, – подумал Иван, глядя на их возню, – а отъехать к окраине, так и на качели залазят, и в песочнице роются, и ножиком могут... И какие страшные бывают...»
Дети словно почувствовали давление Ивановой мысли: одна из фигурок, до этого совершенно незаметная, поднялась на тонкие ножки, походила немного вокруг мятой желтой бочки, лежавшей чуть в стороне от остального мусора, и нерешительно двинулась по направлению к взрослым. Это оказался мальчик лет десяти, в шортах и курточке с капюшоном.
– Мужики, – спросил он, подойдя поближе, – как у вас со спичками?
Валерка, занятый второй бутылкой, в которой отчего-то оказалась тугая пробка, не заметил, как ребенок приблизился, а обернувшись на его голос, очень разозлился.