Мальчик на вершине горы
Шрифт:
— Пусть с ней останется вот это. — Пьеро вынул из кармана папину фотокарточку и положил на кровать рядом с мамой.
Медсестра кивнула и пообещала проследить, чтобы снимок не потерялся.
— Надо кому-нибудь позвонить? У тебя есть родные? — спросила она.
— Нет, — замотав головой, ответил Пьеро. Он очень боялся посмотреть ей в глаза и увидеть там жалость или безразличие. — Никого нет. Только я. Я теперь один.
Глава 2
Медаль в шкафу
Симона и Адель Дюран родились с разницей в год, никогда
Симона, старшая, удивительно рослая, точно башня возвышалась почти над всеми мужчинами. Настоящая красавица, смуглая, с глубокими карими глазами и артистической душой, она, казалось, не знала большего счастья, чем сидеть часами за пианино и наслаждаться музыкой, позабыв обо всем на свете. Адель, желтовато-бледная, низенькая, толстозадая, при ходьбе переваливалась утицей и вообще изрядно напоминала эту птицу. Она была хлопотлива и, не в пример Симоне, общительна, однако по части музыки являла собой абсолютный ноль.
Сестры выросли в большом особняке милях в восьмидесяти к югу от Парижа, в городе Орлеане, с которого знаменитая Жанна д’Арк пятьсот лет назад сняла вражескую осаду. В раннем детстве девочки думали, что родились в самой многочисленной семье на всю Францию, поскольку в общих спальнях третьего, четвертого и пятого этажей их дома проживало почти пятьдесят детей возрастом от нескольких недель до семнадцати лет. Одни были добры, другие злы, третьи робки, четвертые драчливы, но всех объединяло одно: они были сироты. До второго этажа, где располагалась квартира семьи Дюран, детские голоса и топот доносились постоянно — вечером, когда воспитанники болтали перед сном, и утром, когда они, повизгивая, босиком бегали по холодному мраморному полу. Симона и Адель жили с ними рядом, но как бы и в сторонке и, пока не подросли, толком не понимали, чем отличаются от этих ребят.
Мсье и мадам Дюран, мама и папа девочек, основали приют, едва поженившись, и заведовали им до самой своей смерти, чрезвычайно строго соблюдая правила приема, определявшие, кого следует брать, а кого нет. Потом родители умерли, и сестры продолжили семейное дело. Они полностью посвятили себя заботе о сиротах, но порядки коренным образом изменили.
— Мы рады принять любого ребенка, оставшегося без родных, — провозгласили они. — Цвет, раса, вероисповедание не имеют значения.
Симона и Адель ощущали себя единым целым, когда ежедневно шаг в шаг обходили территорию приюта, осматривали клумбы, отдавали распоряжения садовнику. Помимо внешности сестер отличало еще кое-что: Адель с утра до ночи, буквально с момента пробуждения и до отхода ко сну, не умолкала ни на секунду, а молчальница Симона говорила крайне редко и скупыми предложениями — каждое слово будто последний вздох.
Пьеро познакомился с сестрами Дюран через месяц после смерти матери. Он уезжал с вокзала Аустерлиц нарядный и в новехоньком шарфике, прощальном подарке мадам Бронштейн, купленном накануне днем в Галерее Лафайет. Аншель, его мама и Д’Артаньян пришли проводить Пьеро, а у того с каждым шагом сердце проваливалось куда-то все глубже и глубже. Ему было страшно и отчаянно одиноко, он тосковал по маме и жалел, что ему с собакой нельзя остаться у Бронштейнов. Он жил у них с самых похорон и каждую субботу наблюдал, как мадам Бронштейн с сыном отправляются в храм, а однажды даже попросился с ними, но мадам Бронштейн сказала, что сейчас не лучшее время, и предложила пойти погулять с Д’Артаньяном на Марсовом поле.
Шли дни. Как-то к вечеру мадам Бронштейн вернулась домой с приятельницей, и Пьеро услышал, что гостья говорит:
— А моя кузина усыновила гоя, и он у них мигом прижился.
— Беда не в том, что он гой, Рут, — ответила мадам Бронштейн, — а в том, что мне денег не хватит. Их, по правде говоря, кот наплакал. Леви очень мало оставил. Я, конечно, держу марку, во всяком случае, стараюсь, но одинокой вдове в этом мире ой как непросто. А что у меня есть, я обязана тратить на Аншеля.
— Таки да, своя рубашка ближе к телу, — поддержала дама. — Но неужто не найдется кого-то, кто бы…
— Я старалась как могла. Поверь, кого вспомнила, со всеми поговорила. Кстати, ты, видимо, вряд ли?..
— Нет, прости. Времена тяжелые, ты верно заметила. И, кроме того, согласись, евреям в Париже легче не становится. Мальчику лучше среди своих.
— Наверное, ты права. Конечно, не следовало и спрашивать.
— Очень даже следовало! Ты делаешь для него все, что в твоих силах. Уж такая ты. Мы такие. Но не выходит — значит, не выходит. Ну так что, ты скоро ему скажешь?
— Сегодня вечером, думаю. Ох, будет нелегко.
Пьеро вернулся в комнату Аншеля и задумался над непонятным разговором, потом отыскал в словаре слово «гой», но все равно не понял, к чему оно. Он долго сидел, перебрасывая в руках ермолку Аншеля, которую снял со спинки стула; позже, когда мадам Бронштейн пришла с ним поговорить, ермолка красовалась у него на голове.
— Сними! — прикрикнула мадам Бронштейн, сдернула ермолку и повесила обратно на спинку стула. Она впервые в жизни так резко разговаривала с Пьеро. — Этими вещами не шутят. Это тебе не игрушка, это святое.
Пьеро промолчал, но ему стало стыдно, и он встревожился. Его не берут в храм, ему не дают носить шапку друга; абсолютно ясно, что он здесь лишний. Чуть погодя, узнав, куда его отправляют, он убедился в этом окончательно.
— Мне очень жаль, Пьеро, — сказала мадам Бронштейн, закончив объяснения. — Но приют, я слышала, хороший. Уверена, тебе там понравится. И может быть, скоро тебя усыновят какие-нибудь милые люди.
— А Д’Артаньян? — спросил Пьеро и поглядел на песика, спавшего на полу.
— Мы о нем позаботимся, — заверила мадам Бронштейн. — Он ведь любит косточки, да?
— Он любит косточки.
— Ну так они бесплатные, спасибо мсье Абрахамсу. Пожертвую, говорит, несколько штучек в день, очень уж мы с женой любили его маму.
Пьеро промолчал; он не сомневался, что, обернись все иначе, мама взяла бы к ним Аншеля. Хоть мадам Бронштейн об этом молчит, но дело, видно, в том, что он гой. Впрочем, сейчас Пьеро волновался о другом: что останется совсем без близких. Аншель и Д’Артаньян будут вместе, а он — один-одинешенек.