Шрифт:
Часть первая
Синяя
Жила-была одна вдова, и было у нее три сына, и звали их Черный, Коричневый и Синий. Черный, старший, был угрюмым и агрессивным. Коричневый, средний, — застенчивым и глупым. А Синий, любимец матери, был убийцей.
1
Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com
1
Голубоглазого
Время: 02.56, понедельник, 28 января
Статус: публичный
Настроение: ностальгическое
Музыка: Captain Beefheart, Ice Cream for Crow
Цвет убийства — синий, так он думает. Синий, как лед, синий, как табачный дым, синий, как тело давно умершего человека в морозильной камере, синий, как мешок для перевозки трупов. Но это еще и его цвет, во многом для него характерный; этот цвет у него в крови; он распространяется по его телу вместе с кровотоком, вспыхивает голубыми электрическими искрами и вопиет о грязном убийстве.
Синий цвет он видит и чувствует везде и всюду — на голубом экране компьютера, в синеватых венах на ее руках, в данный момент поднятых и переплетенных, как следы пескожилов на пляже в Блэкпуле, куда каждый год в день его рождения они ходят все вчетвером; там ему покупают вафельный рожок с мороженым и позволяют шлепать по мелководью; он выискивает маленьких крабов, которые прячутся под выброшенными на берег водорослями и тщетно пытаются от него удрать, а он ловит их и бросает в ведерко. Там на жаре они потом и умирают, поскольку солнце в день его рождения всегда светит особенно ярко.
Пока ему всего четыре года, и есть нечто совершенно невинное в том, как он осуществляет эти маленькие убийства, уничтожая ни в чем не повинных существ. В его действиях нет ни капли злонамеренности — одно лишь острое любопытство, вызванное судорожными попытками несчастных тварей спастись. Сначала он с интересом смотрит, как упрямо они бегают по кругу на дне его синего пластмассового ведерка, а спустя несколько часов, когда они все же сдаются и падают на спину, вывернув наружу клешни и показывая беззащитное подбрюшье, он уже занят исключительно мороженым (кофейным — весьма необычный и изысканный выбор для такого малыша, но ванильное ему никогда не нравилось). Под конец дня, вновь обнаружив добычу в своем ведерке — из которого все полагается вытряхнуть, прежде чем идти домой, — он как-то невнятно поражен, найдя пленников мертвыми, и все думает: неужели эти штуковины вообще были живыми?
Мать замечает, что он сидит на песке с широко раскрытыми от удивления глазами и тычет пальчиком в мертвого краба. Но ее заботит не то, что ее сын — убийца, а то, что он чересчур восприимчив, что его многое огорчает и расстраивает; она не понимает, почему это таким образом на него воздействует.
— Не надо играть с этим, — говорит ему мать. — Гадость какая! Пойдем отсюда.
— Почему гадость? — спрашивает он.
Хороший вопрос. Эти твари в ведерке простояли здесь весь день, и никто их не трогал. Немного поразмыслив, он приходит к выводу:
— Они умерли. Я собрал их в ведерко, и теперь они умерли.
Мать берет его на руки. Именно этого она больше всего и боится: взрыва эмоций, возможно, рыданий и слез или чего-нибудь такого, что заставит матерей других детишек переглядываться и пересмеиваться.
— Ты не виноват, — утешает она. — Это вышло случайно. Ты не виноват.
«Вышло случайно», — эхом проносится в его голове, но он уже понимает, что это неправда. Ложь. И вовсе не случайно. Это он во всем виноват! И то, что мать отрицает его вину, смущает его гораздо больше, чем ее пронзительный голос и то, как лихорадочно она сжимает его в объятиях, пачкая ему футболку своим маслом для загара. Он вырывается — он ненавидит любой беспорядок, любую грязь, — и теперь мать смотрит на него уже с раздражением, пытаясь понять, не собирается ли он и впрямь разреветься.
А он решает, стоит ли зареветь. Может, она как раз этого и ждет? С другой стороны, он чувствует, что мать встревожена, что изо всех сил старается защитить его от боли. И этот запах маминого горя чем-то напоминает ему кокосовый аромат ее масла для загара, смешанный с запахами тропических фруктов. И вдруг его словно током ударяет: они мертвые! Мертвые! И он действительно начинает плакать.
Мать ногой закапывает в песок остальной его улов: улитку, креветку, маленькую камбалу, совершенно плоскую, с крошечным ротиком-полумесяцем, концы которого трагически опущены вниз.
— Ну вот и отлично! — повторяет она, старательно улыбаясь. — Ничего больше нет.
Она пытается превратить случившееся в игру, но при этом крепко прижимает к себе своего голубоглазого мальчика, чтобы никакое, даже самое малейшее чувство вины не затмило его ясного взора. «Он же такой чувствительный! — беспокоится она. — И воображение у него на удивление развито». Его братья совсем другие — с их вечно исцарапанными коленками, непричесанными волосами и драками перед сном. Им не нужна ее защита, им и друг друга достаточно. И приятели у них есть. Те сыновья любят ванильное мороженое, а когда играют в ковбоев (выставив два пальца так, будто стреляют из револьвера), надевают белые шляпы и ловят «плохих парней».
Ее голубоглазый малыш совсем другой. Любознательный. Впечатлительный. Порой она говорит ему: «Ты чересчур много думаешь», и сразу видно: эта женщина любит слишком сильно и никогда не признает, что объект ее обожания обладает хоть каким-то реальным недостатком. Да, он уже вполне понимает, что мать души в нем не чает и стремится защитить от всего на свете, от самой крошечной тени, промелькнувшей на голубом небосклоне его жизни, от любой возможной травмы и даже от тех травм, которые он наносит другим.
Ведь материнская любовь все принимает без критики, слепо, материнская любовь склонна к самоотречению и самопожертвованию, способна простить все — внезапные вспышки гнева, слезы, равнодушие, неблагодарность или жестокость. Материнская любовь — это черная дыра, которая вбирает в себя любую критику, любое обвинение, такая любовь способна оправдать кощунство, кражу и ложь, способна даже самый гнусный поступок сына превратить в нечто незначительное, доказать, что ее мальчик не виноват…
Ну вот и отлично! Ничего больше нет.