Мальчики из блокады (Рассказы и повесть)
Шрифт:
Честное слово, мне стало худо. На секунду какую-то, но так худо, что я схватился за сиденье стула. Казалось бы, чепуха, столько лет прошло, да и вообще - детская забава... А вот мне стало худо. Но я быстро взял себя в руки. Он даже не заметил ничего.
"Так, - подумал я, - играл он с Димой, а я только портил им всю игру". Мне стало грустно, я заторопился уходить.
– Да что вы, останьтесь, Маша чай поставит, как же так можно сорваться с места...
Нет, я не мог остаться. Я должен был уйти.
Странное дело: как будто мы
Мы вышли в коридор. Тут я с трудом поднял на него глаза, а он все время смотрел на меня таким открытым, простым, надежным взглядом, каким о т т у д а смотрят. Я поднял глаза на него и думал в это время про Музкомедию, билет в пятнадцатый ряд и человека в плащ-палатке...
Спросить? А если не он?
И мне по-мальчишески жалко стало того проливного осеннего вечера и захотелось сохранить его в памяти таким, каким он был, ничего в нем не меняя, ничего не убавляя. Пусть так и останется.
МАРТЫН И ШАЛУПЕЙКА
Я вошел в класс, огляделся. Показалось, все парты заняты. Я топтался на месте, никого не видя от волнения.
– Садись скорей, - сказала учительница, - первый раз пришел и опаздываешь. Садись!
– Она ткнула указкой в глубину класса.
И тогда я увидел руку, зовущую меня, и первое лицо увидел. Рука звала меня широко, открыто, а лицо улыбалось, словно мы с этой девочкой знакомы давно и моего прихода она нетерпеливо ждала.
Класс не обратил внимания ни на нее, ни на меня, - наверно, потому, что свободных мест и правда больше не было, а еще потому, что все с нетерпением ждали конца урока, чтобы потом с еще большим нетерпением ждать конца следующего, за которым маячил светлый, горячий час обеда.
Я сел. Она отодвинулась на самый краешек, искоса поглядывая в мою сторону и отводя глаза, как только я к ней поворачивался.
Худая, стриженая, длинноносая, похожая на мальчишку, в стареньком лыжном костюме с аккуратными заплатками на локтях...
Вот она что-то написала на тетрадочной обложке. Подвинула тетрадь ко мне.
"На вшивость проверяли, да?"
...Между прочим, от этой нечисти мы с мамой каким-то чудом убереглись. Зато со мной вышло вот что. В феврале, в очереди за хлебом, я увидел женщину с движущимся серебристым воротником. Я закрыл глаза и долго боялся открывать их, но все равно видел этот воротник, даже еще страшнее. И дома я его видел потом, и всюду. Но главное, с тех пор у меня появилось ощущение, что вся одежда моя д в и ж е т с я. Если кто-то на улице пристально смотрел на меня, я вздрагивал и тщательно оглядывал свое пальто. Когда война кончилась и многое забылось, это все не проходило. Потом почти прошло, и осталось такое: я долго боялся ходить в парикмахерскую. Как только мастер набрасывал на меня белую простыню, я замирал в тоске и дурных предчувствиях. Мука была - стричься. Потом и это прошло.
"Ну и как?" - написала она.
"Ну и так!
– ответил я, потому что разозлился. Издеваться вздумала. И добавил: - Стриженая!"
"И не потому, - написала она, - в стационаре всех стригут".
Подвинулась ближе. Теперь тетрадь лежала как раз между нами. Написала, не таясь от учительницы:
"Чем ты вымазан?"
"Ляписом", - ответил я.
Она прыснула и прикрыла рот рукой.
– Воронова, - сказала учительница, - посадили новенького - ты и рада болтать.
Она подождала, пока учительница отвернется.
"Ляпсус, да?"
Я зачеркнул и сверху написал: "Ляпис!"
"Нет, ляпсус! Ты - ляпсус!"
Я не ответил. Она подождала немного и снова заскрипела пером...
"Меня звать Люба. А тебя...
– Перо весело дрожит над бумагой. Ляпсус?"
Я ограничился презрительным взглядом. В ответ она приветливо улыбнулась. В верхнем ряду у нее не хватало зуба. Чтобы закрыть дырочку, она всовывала туда кончик языка.
Ответить я не успел: учительница вызвала меня к доске - она хотела знать, что я помню из арифметики.
Когда я сел на место, Люба ткнула меня в бок: "На!"
Это был маленький, совсем крохотный кусочек хлеба, но то, что она поделилась со мной, поразило меня. В те дни не принято было делиться хлебом. Каждый сурово и строго съедал положенную ему пайку. Матери делились, но это совсем другое дело.
Я подумал, сжимая хлеб в кулаке: "Сытая?.. Не похоже..."
Позже я понял: она безразлична к еде и это у нее в характере. Даже в голод, когда все думали только про еду, она могла думать о другом. В этом было ее естественное превосходство, которое я скоро признал.
Мы переглянулись, как заговорщики, и принялись осторожно есть хлеб. Какой это был сладкий, медленно тающий на языке заговор!..
После уроков она сказала:
– У нас грядка на Петроградской. Пойдешь?..
Мы шли по ярким пустынным улицам и, перебивая друг друга, говорили каждый о своем. Вдруг оказалось, что кроме телесного голода во мне, да и в ней скопился иной голод - общения. И мы говорили - что попало говорили, что в голову придет, не вдумываясь в то, что говорилось, а просто радуясь, наслаждаясь самим звучанием голоса. Оказалось, даже приоткрыть рот и ощутить напряжение мускулов, готовых вытолкнуть звук, слово, фразу, оказалось, даже это - радость великая!
Пока мы дошли до Александровского сада, мы знали друг о друге почти все.
...Я так отчетливо вижу сейчас, как мы идем с нею мимо Адмиралтейства, касаясь друг друга плечами, чуть не взявшись за руки, по затененным листвою дорожкам сада. В непрерывном движении листвы над головой, в мелькании солнечных пятен - такая упорная сила жизни! Она не считается ни с чем - ни с потерями, ни с голодом. Она знает одно: выше, дальше, еще выше! Развернуть лист, раскрыть бутон, благоухать, дать плоды...