Мальчишка с бастиона
Шрифт:
Рассказывали, что с генералом было не больше сотни храбрецов, да и то наполовину вооружённых лопатами и кирками. Говорили, что сам Хрулёв чуть не погиб при этом.
– Один раненый, - сообщила Антонине Саввишне шагавшая рядом женщина, - сказывал, будто пули от сабли его как горошины отскакивали.
Пришли в лазарет. Сразу же нашлась работа - раненые всё прибывали и прибывали.
Лежали прямо на земле. Беспощадно жгло солнце. Со стороны бухты несло запахом горевшего спирта и краски - вражеский снаряд запалил баржу.
Мимо проскакал офицер на коне. Один
– Погодите! Ваше благородие, погодите!
Всадник остановился.
– Что вам?
– Ваше благородие, Нахимов, Павел Степанович, не убит?
– Упаси бог! Жив он, браток! Жив.
– Ну вот, теперь и умереть-то можно со спокойной душой, - сразу же послабевшим голосом сказал солдат и медленно опустился на носилки.
К нему подбежала Алёнка.
– Дяденька, дяденька, водицы попейте!
Солдат был мёртв…
День шёл к полудню, и хотя раненых поступало всё больше и больше, но сведения они приносили с собой всё радостней: почти по всей линии обороны враг отброшен.
Настроение защитников было такое, что прикажи им, они на штыках вынесли бы отступавших французов и англичан к Балаклавскому кладбищу!..
Штурм восемнадцатого июня был не просто неудачным для союзников, он был настоящей победой осаждённых.
Восемнадцатого июня, в день поражения французов под Ватерлоо, Пелисье мечтал реваншем увековечить своё имя в истории. Победа севастопольцев окончательно сбила спесь с честолюбивого маршала.
– Так, так, - радостно говорил командир редута, прохаживаясь мимо строительных рабочих, чинивших бруствер, - получил француз нежданно-негаданно! Должен вам сказать, - он повернулся к Бергу, наблюдавшему за работами, - сие настолько неожиданная оплеуха союзникам, что они-с не скоро очнутся! Ну рассудите сами, Александр Маврикиевич, - с жаром продолжал лейтенант, - Камчатка пала, два редута захватили, Малахов почти замолчал, да и здесь чуть не вплотную подобрались - как же не решиться на штурм? Думаю, Пелисье в душе был уверен, что после такого-с урону мы штурма не примем - выбросим белый флаг. И вся победа!
Да-с, - радостно, подёргивая усиками, говорил Михаил Павлович, - этого они-с не ожидали. Ручаюсь, не ожидали, Александр Маврикиевич!
Инженер стоял, расстегнув мундир, и, улыбаясь, слушал восторженную тираду всегда немногословного командира редута. Он и сам понимал, что позавчерашнее отбитие штурма - это огромная победа, в которую мало верило даже русское командование.
Ведь ни для кого из офицеров не было тайной, что Горчаков всё больше и больше склонялся к мысли о сдаче города. …Второй день шли восстановительные работы. Противник был настолько ошеломлён неудачей, что почти не стрелял. По всей оборонительной линии тарахтели кирки и ломы, слышались песни не разгибавших спины рабочих. Подвозили новые пушки взамен вышедших из строя: меняли перекрытия блиндажей и землянок. Похуже дело было с оборонительным валом - не хватало туров и корзин, но в ход пошло всё: старые телеги и разбитые ящики, корявые севастопольские
Над городом и бастионами плыл жаркий июнь. В этот день почти все на батарее проснулись раньше обычного. Без команды занялись кто чем: укрепляли амбразуры, чистили пушки, но всё делали молча, без единого слова. Молчали и работали, словно старались заглушить готовые вот-вот вырваться слова.
Колька помогал солдатам отливать пули. Вчера подсобрал ещё несколько фунтов.
Расплавленный свинец тёк по жёлобу, отсвечивая серебром. Мирон разогнул спину и, не выдержав, сказал:
– Николка, сходи к унтеру. Авось дозволит.
Несколько пар глаз с надеждой посмотрели на мальчишку. Кто-то сказал:
– Из нас никого не пустят, раз не велено… А тебя могут… Поди, Николка! Душа вся истомилась в неизвестности…
Пищенко встал, натянул бескозырку и решительно пошёл к землянке, где жил Семёнов. Офицер тоже давно уже не спал и встретил Кольку одетым.
– Ваше благородие, дозвольте!
Не глядя на мальчика, Василий Фёдорович тихо сказал:
– Не могу, понимаешь, не могу. Не велено никому и сказывать…
– Василий Фёдорович, я неприметно. Их благородие даже знать не будет. Я только порасспрошу, как и что там. Солдаты да батарейные заждались весточки…
Дозвольте, Василь Фёдорович.
Семёнов молчал. Он отвернулся от Кольки, стараясь скрыть навернувшиеся слёзы, и глядел в узкое окошко почти у самой земли. Из тяжёлых, наплывших сегодня туч медленно пробивалось солнце. Не слышно было выстрелов, только рядом- раздавались мерные удары лома.
Наконец, унтер-офицер повернулся. Колька стоял на прежнем месте, глядя исподлобья и упрямо сжав губы. Семёнов сел на койку, ещё раз взглянул на мальчика и, словно продолжая фразу, сказал: -…но если подведёшь меня!..
Мальчик сделал два шага к койке и тихо, но быстро проговорил:
– Ни в коем разе, Василь Фёдорович!
– Всё. Ступай. …И вот он шагает по улицам, заваленным камнями, обгоревшими стропилами и железом. Сердце тревожно выстукивает: «Жив ли, жив ли, жив ли?..»
Это обрушилось неожиданно. Вчера под вечер по редуту прополз слух: «Смертельно ранен Нахимов». Боялись произносить эту страшную весть в голос. Лишь яростно сжимались челюсти да пронзительная боль застывала в глазах.
Оказывается, Павел Степанович был ранен ещё третьего дня на Малаховом кургане.
Начальники батарей и редутов получили строжайшее указание: «не оглашать об этом до срока», чтоб не омрачать дух защитников. Но разве такое утаишь? Сотни гражданских и военных толпились у дома, где умирал адмирал…
Колька обогнул разбитую церковь и вышел на узкую улицу, в конце которой стоял небольшой, уцелевший от бомбёжек флигель. В нём до войны проживал командующий Черноморской эскадрой вице-адмирал Нахимов. Там лежал он и сейчас, уже третьи сутки не приходя в сознание.
Было около одиннадцати часов утра. Огромная молчаливая толпа собралась у дома.