Мальчишник
Шрифт:
Julius Bluthner L. E.
Leipzig
Konigl. Sachs. Hof- (потом следовал герб: два льва, над ними корона. Снизу — крест на орденской ленте). После герба крупным шрифтом Pianoforte-I и так хорошо нами выученное: Inhaber verschiedener Patente und Auszeichnungen.
И пошел перечень наград:
1865 1 Preis Merseburg
1867 1 Preis Paris (fur Deutschland)
. . . . . . . . . . . . . .
И дальше, дальше, по мере того как я продолжал, сменяя бумажки, расчищать: даты, города, награды. Номер разобрал с трудом — кажется, 36419.
Я уже понимаю, что можно больше и не возиться с расчисткой деки, но мне хочется дойти
«Весной 1943 года Рахманинов почувствовал недомогание — пришлось отменить концертную поездку, что он раньше никогда не позволял себе. Болезнь быстро прогрессировала. Перевезенный из госпиталя домой, он пожелал, «чтобы за ним ухаживала только русская сестра милосердия…». Приближалось его 70-летие. Из России поступали письма от друзей — он охотно на них отвечал, продолжая и перед смертью интересоваться всем, что касалось его родины. Но за несколько дней до юбилея, который собирались широко отметить и у нас в стране, и в Америке, он впал в бессознательное состояние и уже не мог прочитать поздравительную телеграмму из Москвы. 28 марта его не стало. Похоронен на русском кладбище недалеко от Нью-Йорка в цинковом гробу — «чтобы позднее когда-нибудь его можно было перевезти в Россию».
Звоню Лене Патюковой. Только бы застать ее дома. Лена сняла трубку.
Я (с ходу, не здороваясь): Я нашел его, Сиби!
ОНА: Мишка! Не может быть!
— Может.
А может, ошибаюсь?..
ЧТО ЛЕВЕ НЕ УДАЛОСЬ
Леве не удалось нарисовать портрет матери. О неудачных попытках знала Маргарита. В младших классах сидела за одной партой с Левой. Позже Лева сидел с Юрой Трифоновым. Когда Трифонова в доме и в школе не стало, Лева сел за парту с Олегом Сальковским — Мужиком Большим. Но дружеские отношения с Маргаритой не прерывались. Лева давал Маргарите читать свои романы «Полет на Красную Звезду», «Пещерный клад». Маргарита на собственный страх и риск показала Левины рисунки художнику Николаю Жукову. Жуков пригласил Леву к себе в мастерскую, но Лева наотрез отказался идти. Разговор Левы с его тетей Любой (Бубой).
— Дай мне волю, — сказала Буба, — я бы каждый день колотила тебя палкой за то, что ты не желаешь учиться рисовать!
— Мне эта музыка уже давным-давно знакома и успела надоесть! — недовольно, но весьма мирным тоном пробурчал Лева.
А на Маргариту Лева даже рассердился за самовольство в отношении Жукова.
Когда мы теперь разговаривали с Маргаритой, я ей сказал:
— Мастер и Маргарита.
Она засмеялась — темноволосая, темноглазая, с правильными чертами красивого лица; летом неизменно ходила в белых перчатках.
Лева в дневниках суров с Маргаритой. Но, очевидно, у каждого Мастера должна быть своя Маргарита, пусть даже и не осознанная им.
Портрет матери Леве не удавался. Я думал — почему? В чем причина? Теперь, кажется, догадываюсь, в чем дело: Левке не свойственны были открытость чувств, простота, раскрепощенность. Никакого барахтанья и кудахтанья, ясно! Вечная целенаправленность, стремительность. Даже походка была стремительной: он, небольшого роста, сутулясь, шагал пружинистым шагом. Широким. Портфель держал не около бедра, а на вытянутой руке впереди себя, впереди своих широких стремительных шагов. Он всегда спешил, точно помнил о быстротекущем, уходящем времени. В письме с фронта, в котором в своей краткой манере написал, чтобы мать берегла себя для него и для нее самой, он сказал все. Он не мог раскрыться до конца, когда пытался создать ее портрет. Не мог выразить до конца отношение к ней. И бумага «пищала», не шла на обман. Это было
Знал ли Левка полную биографию матери? Я не уверен. Даже думаю, что нет, не знал. Мы прежде не углублялись в подробности жизни родных, в их прошлое. Мы все-таки прежде всего были поглощены своими заботами. Мне, например, вовсе не было прежде известно, что, когда мой отец работал еще в Крыму и ведал артиллерийскими складами, в него стреляли, ночью: кому-то понадобились ключи от складов, а значит, снаряды. Что он написал несколько брошюр по проблемам сельского хозяйства Крыма: я их уже теперь случайно обнаружил в алфавитном каталоге Библиотеки имени Ленина. Что летал в Ташкент, расследовал таинственное дело: у одного ученого, работавшего над проблемами оживления, утонул сын. Ученый ввел ему собственного изготовления препарат и остановил процесс тления. Ученого, кажется, хотела убить жена, из религиозных побуждений. Ничего точно не знаю, никогда не интересовался. Как, например, Юре Трифонову мало что было известно о его отце. «И я полез в архив…» — скажет Юра. Свой школьный дневник Юра начал с 1937 года, то есть с того года, когда дни его «начали переливаться в память», но в память еще детскую. Лева Федотов завел дневник с 1935 года. Всего было пятнадцать общих тетрадей, тоже с фабричной маркой «Светоч», а на задней обложке каждой напечатано: «Продажа по цене выше обозначенной карается по закону» — в то время такие тетради были дефицитом. Из Левиных пятнадцати дневниковых сохранились четыре: V, XIII, XIV и XV неоконченная, последняя; годы — 1939-й, 40-й и 41-й.
Историю жизни Левиной матери я узнал теперь уже от нее самой, в те дни, которые проводил возле нее в больнице. Мы беседовали часами. Разве можно было в детстве беседовать часами с родными? А я теперь беседовал с Левиной матерью, и она рассказывала мне о себе.
Выросла в большой семье, где было восемь детей. Работать начала с 12 лет. Определили ее в мастерскую дамских шляп мадам Хуторянской подручной к мастерице: подбирала по цвету нитки, ленты, соломку, красила птичьи перья. С тех пор началась трудовая деятельность. В 1911 году уехала в Париж, к старшей сестре Любе, находившейся в эмиграции.
Вначале жила у Любы в доме, похожем на придорожную харчевню с надписью во всю стену «Курящий кабан». Потом отыскалась комнатка у подрядчика по малярной части. Комнатка с потолком по форме чердака, темная лестница, запах гниющего мусора со двора, а где-то вдалеке богатые огни и вереницы лакированных фиакров. Питалась тем, что собирала поутру шампиньоны под платанами, обнесенными решетками; как могла постигала французский язык, училась избегать в городе различных опасных мест, где ютился странный люд. Торговала вместе с другими девушками с лотка веерами, брошами, бусами.
— Мы громко выкрикивали свой товар. Называлась эта торговля «Парижские крики». Поразила меня улица Императрицы. Какая же была роскошная! Боязно было пройти. Детям запрещалось на ней повышать голос. А какое веселье царило на Больших бульварах от Оперы до площади Республики, на площади Пигаль, на Монпарнасе, на бульваре Сен-Мишель. А Сен-Жермен и Люксембургский сад… Везде я побывала со своим лотком.
Потом она поступила на фабрику женских шляп для магазина «Дамское счастье». Казалось, уже на постоянную работу. Даже стала манекенщицей.
— Но в Париже нет ничего постоянного, — сказала, улыбнулась. — Недаром на его гербе изображен серебряный кораблик, а надпись гласит: «Качается, но не тонет». Латинская надпись, сейчас вдруг вспомнилась. Думала, что все перезабыла.
Теперь улыбнулся я.
Война четырнадцатого года застала ее в Париже. Видела, как вошли немцы, оккупировали город. Уехала на юг Франции, в Марсель.
— Марсель — это граф Монте-Кристо, — сказал я. — Наша детская привязанность.
Она в ответ кивнула, потом сказала: