Мальчишник
Шрифт:
Памятник Лермонтову…
У ног поэта лежит расшевеленная ветром книга. Он только что опустил ее подле себя на землю. Отдал ее ветру, и ветер забавляется книгой. Поэт сидит, опершись на правую руку, и смотрит вдаль, на горы, на разновидные облака. Он думал, строил «мир воздушный, и в нем терялся мыслию послушной».
Так памятник решил Александр Михайлович Опекушин.
Побудьте рядом с Лермонтовым, послушайте, постойте, не торопитесь, и вы услышите, как шевелятся под ветром страницы книги. Услышите горы, полет птиц и движение облаков. Лермонтов сидит и тоже слушает горы, птиц, облака. Сын земли с глазами неба. Это его покой, его уединенье. Естественный строй души, чудная
Стоит, замер Тенгинский полк, и, кажется, стоит, замерла лермонтовская бесстрашная «сотня». Слушает марш о своем поручике. Дух храбрейшего дышит, где хочет.
…мальчик мой, великий человек? Что сделал ты, чтобы воскреснуть болью…Виктор Астафьев:
— Вот Лермонтов — благополучный юноша, богатый очень… Ну какие у него, казалось бы, страдания? А ведь все творчество его, вся жизнь проникнуты страданием! И состраданием: он страдал не только за себя — за все человечество, за Пушкина.
Иван Андреевич Бунин:
— Я всегда думал, что наш величайший поэт был Пушкин. Нет, это Лермонтов! Представить себе нельзя, до какой высоты этот человек поднялся бы, если бы не погиб двадцати семи лет.
Лев Николаевич Толстой, уже написав свои основные романы:
— Он начал сразу как власть имеющий. Если бы был жив… не нужны были бы ни я, ни Достоевский.
Валерий Брюсов:
— И мы тебя, поэт, не разгадали, не поняли младенческой печали в твоих как будто кованых стихах!
Анна Ахматова:
— До сих пор не только могила, но и место его гибели полны памяти о нем. Кажется, что над Кавказом витает его дух, перекликаясь с духом другого великого поэта…
Он был источник дерзновенный с чистейшим привкусом беды, необходимый для вселенной глоток живительной воды.СЕРДОЛИКОВЫЕ ПИСЬМА
Вика нашла пленку почти пятидесятилетней давности. Пленка хранилась в фотоархиве моего отца. Если проще — в старой, забытой временем коробке. Вика напечатала шесть снимков, которые возможно было напечатать: остальные негативы выцвели.
Я взглянул на снимки, и ко мне опять вернулись «остафьевские» годы, но события в ином месте, хотя тоже в Подмосковье.
На одном из снимков я сидел в прямо-таки королевском кресле. Было сделано из кожаных подушек. Взглянул на себя в кресле, вспомнил, каким оно было глубоким, мягким и приятно теплым зимой. Сижу я, мальчик, перед таким же необъятным письменным столом, на котором — два на пять свечей высоких подсвечника, копия старинного уличного фонаря, две рамки для фотографий, одна — побольше, другая — поменьше. Пустые. Окно кабинета выходит в редкой красоты по подбору растений парк, с классическим усадебным прудом и купальней. Окно полузашторено портьерой. За окном зима. Я знаю. Я помню.
Этот и другие снимки — сделаны моим отцом зимой тридцать восьмого года.
На фотографиях, на которых общий вид дома, снег густо покрывал многоярусную кровлю, балконы, различного вида террасы, навесы, шпили, козырьки. Дом на гранитном основании был обтянут белым суровым полотном с наложенным на полотно рисунком — своеобразные дубовые кружева. Привезли дом из Голландии.
Если в Остафьево ездили на машинах и на автобусах, то сюда часто — по железной дороге до станции Крюково. На станцию подсылали лошадей и к дому (а надо было добираться до деревни Льялово) ехали по старинке на лошадях.
То, что дом был привезен из Голландии, рассказывали льяловские старожилы. И в голландском доме все было декорировано голландскими предметами. В столовой — огромный камин, облицованный
Конечно, я не имел никакого представления о том, что Петр I уничтожил патриаршество и вот, спустя два с лишним столетия, а именно в октябре 1917 года, в Москве, в соборной палате, съехались члены собора для того, чтобы выбрать патриарха.
Я брал выпуски стенограмм, а они были под номерами — деяние первое, деяние второе… третье… тридцатое… — и удалялся в «тайник». Так называл комнату при кабинете, в которую вела сделанная под дубовую панель дверь. Окон в «тайнике» не было, свет поступал скрытно, через потолок. Скуповатый, правда, зимой в особенности, но читать можно было. В комнате, вдоль стен, тянулся своеобразный диван, похожий на железнодорожный. Очевидно, это была курительная комната. Табачный дым уходил из нее поразительно быстро: старшие ребята проверяли.
В «тайнике» присутствовала, конечно, таинственность. Присутствовала она и во всем доме, но в этой «закабинетной» комнате таинственность обретала особую силу. Учтите мой возраст, и читал я о совершенно неведомой жизни — заседаниях священников. Я вообще не знал, что священники заседают, да еще в разгар октябрьских событий. И с первых страниц — увлекательнейший детектив: «Милостивый государь архипастырь, если Вы пожелали сообщить синоду те или другие сведения особливо конфиденциальным способом, то для этого Вам препровождаются таблицы для шифрованной переписки». И подпись — обер-прокурор правительствующего синода Львов. Помню даже фамилию обер-прокурора.
Я разобрался в таблицах. Слово МОСКВА в зашифрованном виде звучало как ГИЕБХУ. Тоже до сих пор помню. Часто встречалось в документах. И я потом легко разбирал переписку между архипастырями, министром внутренних дел и синодом, начальником военного и морского духовенства и бывшим начальником дворцовой полиции. Обсуждалась судьба ГИЕБХУ.
Но самое интересное началось со стенограмм тридцать второго деяния — выборы патриарха. Затеялись такие споры о кандидатах на патриаршество и о судьбе ГИЕБХУ, что дух захватывало. Сплошные заговоры.