Маленькая война
Шрифт:
Церковь — это вот что: стены, облупившиеся до красноты кладки, загаженные голубями, испещренные надписями, не всегда приличными; порушенные узоры окон, дохлые кошки, горлышки бутылок и стойкий запах внутри. Чем не боевой форпост? Но выше дышать легче.
Извозив телогрейку — внутристенный ход сужается кверху воронкой, — вползаю на колокольню. Колокола, само собой, нет и в помине. Петьки тоже. Свежо и гулко. Петькина фигурка — на дамбе, с удочкой. Вот хитрец! Свист у меня вполне командирский. Из-под купола шарахнулись голуби.
— А че такого, чес-слово! —
По радио передавали запись старта «Востока-1». Искаженный помехами голос хладнокровно сообщал: столько-то секунд — полет нормальный. На Петьку это произвело громадное впечатление, как и на всех дворовых. Человека запускают в тартарары, а он — «Полет нормальный!».
Эти святые слова Петька вставляет по малейшему поводу. Тоже мне, космонавт!.. Петька Окурок — щуплый, с бегающими глазками, грязным носом-пятачком и всклокоченными волосиками — в отца. И выпить может, хотя ему на вид тринадцати не дашь. Всем желающим Петька объясняет, что у него тяжелое детство.
— К-курить нема? — у рыбака зуб на зуб не попадает. Удочку он спрятал в кустах у реки. От холодной воды руки у Петьки всегда красные, в цыпках, — грязь въелась под кожу.
— Полет норм!..
Кепку ему на уши, чтоб не болтал почем зря!
В церкви, пусть заброшенной, кощунствовать грех. А Гагарин — бог. И улыбка у бога хорошая. Любой пацан во дворе — да что там, в городе! — без запинки отбарабанит биографию Юрия Алексеевича. Когда он полетел в космос, все вывалили во двор, загомонили, побросали кепки вверх. Мужчины пустили по кругу бутылку. Участковый по прозвищу Батиста, краснорожий и кривоногий старшина, от избытка чувств пальнул из пистолета, а потом сокрушался: за патрон надо было отчитываться. Его успокоили — вынесли из дома патроны того же калибра и запасной магазин к трофейному парабеллуму. Женщины и мама плакали. Думали, что наступил коммунизм.
Этим летом тоже был шум: в космосе очутились Николаев и Попович, — но пальбы уже не было. Зато Фидель, говорили, салютовал космонавтам на другом конце шарика. Всей обоймой. Самолично. Вот что значит барбудос! Они и америкашкам дадут под зад в Карибском море! В позапрошлую субботу мужики из нашего барака писали письмо Фиделю. Перечисляли награды и рода войск. Пока что с Кубы не ответили: там у них заварушка намечается. Американский империализм вконец обнаглел. У мамы в цехе был митинг. «Руки прочь», значит. Маме, как ударнику комтруда, дали слово, а она заплакала, испугалась чего-то…
— Батя заходил? — клацнул зубами Петька.
— Как обычно.
— Не говори Хромому про рыбалку, — затараторил он. — Если б не она, чес-слово, не встал бы! Я рыбу еще ни разу не проспал! Думаешь, спать неохота? Батя мамку всю ночь гонял, хотел к Батисте бежать, да мамка не дала. Синяк у ей, у мамки-то…
Петька Окурок — заядлый рыбак. Прошлым летом он в поисках червей подрыл забор у кладовок, и тот рухнул. Дворовая общественность в лице старосты Кургузова, непьющего персонального пенсионера, грозилась писать куда следует. Петька был нещадно выпорот отцом, поросячий визг Окурка разносился по всей округе. И еще. Однажды, когда мы с мамой сидели без денег, Петька приволок ведерко хариусов.
— Ладно, не скажу.
— Полет нормальный! — Петька нашел окурок и, счастливый, попыхивает.
Я смотрю на город. На заводских трубах трепыхаются рваные простыни тумана. Ночь капитулирует. 7:18. Розовый шар едва касается островерхих гор и лопается ослепительными брызгами. Искристые капли солнечной влаги оседают на крышах и окнах, на кончиках антенн, строительных кранов и удочек заядлых рыболовов.
И в тот же миг золотом вспыхивает река. Я закрываю глаза. Драка начнется в сумерках.
— Чего ты? — шепчет Петька. Он дрожит.
— Солнце, не видишь?
— Вижу… — не сразу отзывается Петька. — Щас бы в колокол, а?
Встречный ветер ерошит чубы. Подобно большому кораблю, город плывет в пылающем мареве рек. С капитанского мостика видно далеко. Улицы корабля оживают. Бежит трамвай, урчат автомобили, люди-мураши потянулись к муравейнику-базару. Всюду кумачовые пятна — нашей революции исполняется сорок пять. Я люблю город. Знаю, вблизи он не так красив. С деревянными тротуарами и бараками, яблоками конского навоза на асфальте, пылью и очередями. Но это мой город. Мой, понятно?..
Неожиданно Петька кричит благим матом. Окурок прижег ему пальцы. И поделом. Нечего зевать в дозоре.
На мосту течет жидкий ручеек прохожих. В руках у них мирные авоськи. Детская коляска. Одинокий велосипедист. Девочка с собакой. Двое с удочками… Стоп! На мосту вооруженная колонна! Тьфу, да это пионеры тащат металлолом. Их обгоняет трамвай. Но в него заудинская шпана с палками и прочим боевым скарбом не сунется. Пассажиров пугать — милицию кликать.
— Да кому эт надо! — морщится Петька. — Зауда спит детским сном… Слышь, лейтенант! В-в-ва…
Честно говоря, я бы с удовольствием отпустил Петьку. Толстые стены излучают январскую стужу. Колокольня наполовину замурована, но сквозняк чувствительный. После рыбалки, видать, особенно. Щебень, мусор, останки голубя под ногами. Надпись: «Дурак!» Обрывок веревки под куполом. Тоска.
И почему это на колокольне нет колокола?
— С утра не жрамши… — ноет Петька. От него воняет рыбой и дезертирством.
И торчать ему, горемыке, на форпосте, пока не сменят. И кто?! Борька-засоня. Покидаю товарища скрепя сердце. На войне как на войне…
Никто не знает, из-за чего сыр-бор и сколько лет война эта длится. Наверное, вечность. Когда я явился в этот мир, он уже враждовал. Боевое крещение получил в детском саду — вражеский младенец укусил за нос. Родной двор утешил и научил давать сдачи. Всучил рогатку, позже кое-что потяжелее.
О, месть сладка… Можно простить фингал под глазом, но унижение — никогда.
Заудинская шпана напрягла хилые свои мозги и обозвала нас барбосами. Нас — барбудос, сыновей Фиделя! Самое ужасное — прозвище пошло гулять по Городу. Только великая потасовка смоет наш позор!