Маленькие портреты
Шрифт:
Он говорит, что приблизительно к 1 августа у них в Студии будет выясняться вопрос о труппе для будущего театра. Будет пересмотрен весь состав Студии, чтобы выяснить пригодность студистов, как актёрскую, так и чисто человеческую, к работе в будущем коллективе. По-видимому, кое-кого придётся привлечь со стороны. И вот в этом случае он будет иметь меня в виду.
Мне сразу становится скучно, и в течение нескольких минут я даже не слышу его слов.
Конечно, рассчитывать на то, что после первых трёх слов моего чтения старик, рыдая, бросится на мою грудь со словами: «Наконец! 75 лет я ждал тебя, и
Когда я очухался, Станиславский разговаривал с Иончиком об этюдах, о Студии; Иончик пространно ему отвечал. Я сидел молча, обо мне забыли. Вытирал платком пот. Нескольких зубов у старика не хватало, но остальные зубы были свои, а не вставные. Здоровый всё-таки старик. Каждый день с 10 до 2 часов ночи работает над книгой.
Я пытаюсь вставить в разговор несколько умных фраз, чтоб продемонстрировать свою эрудицию, но должного впечатления это не производит.
Наконец, вдоволь наговорившись об опере «Чио-Чио-Сан» (её как раз репетировали тогда в Студии), об упадке театрального искусства, вреде формализма и тому подобном, я задаю прямо вопрос: что он может сказать о моём показе?
Ах, о показе? Пожалуйста. Чтение моё ему больше понравилось, чем игра. (Вот неожиданность!) Много простоты, искренности, спокойствия, неторопливости, много действия (это хорошо!), хорошие взрывы. В отрывках же это не везде было. Маленькие «правдочки» (главным образом, воображаемые предметы) не везде доведены до конца, поэтому не было импульса для рождения больших Правд. Поэтому Гоголь у вас не получился. Правда, Гоголь и Мольер, по его мнению, самые трудные авторы для сцены. Он очень долго мучился над «Мёртвыми душами», пока ему не удалось добиться Гоголя. Нужно необычайно верить во всё, что делаешь, — и тогда вы добьётесь того, чего хотите. Я не совсем понял, почему именно в Гоголе и Мольере нужно верить, а в остальных пьесах?..
Вот когда вы перенесёте то, что у вас есть в чтении, да маленькие «правдочки» доведёте до конца — вот тогда вы будете Хлестаковым.
То же самое относительно этюда. Несмотря на наличие очень хороших мест, цельный этюд не получился, опять-таки из-за этих проклятых «правдочек».
Кроме того, предостерёг меня — кое-где у меня начинает намечаться, правда, только намечаться, дурной актёрский штамп. Я этого, правда, в себе никогда не замечал, но если это так, это дурное предзнаменование — ведь я всего полгода в театре работаю. На этом беседа кончилась. Пауза в разговоре показала нам, что пора уже уходить. Мы попрощались, взаимно поблагодарили друг друга и удалились.
Где-то на дворе играли кремлёвские куранты. Медленно зашагали по Леонтьевскому.
На этом обрываются записи в блокноте. Тогда мы с Иончиком убеждали друг друга, что это победа, причём победа настоящая, иначе «старик» не сказал бы, что с моим Хлестаковым можно выступать на любой русской сцене (а он действительно сказал, и почему этого нет в записках — ума не приложу), что есть в нём, правда, в моём Хлестакове, нечто «михаил-чеховское» (подумай, с кем сравнил-то!),
С такими мыслями — в общем-то скорее грустными, чем весёлыми, — я вернулся в Киев, к своим Мэшемам и Вронским.
В Студию я так и не попал. К осени Станиславского не было уже в живых (я оказался последним человеком в его жизни, которого он прослушивал), а на «моё» место приняли («Совсем несправедливо!» — негодовал возмущённый Иончик) дочь знаменитого русского певца.
Театральная моя карьера так и не состоялась. И всё же день 12 июня в моей жизни остался одним из самых значительных, незабываемых — Великим днём.
Ле Корбюзье
Писем было всего три. Первые два датированы 1932 годом, последнее — открыточка с несколькими благодарностями за присылку фотокопий первых двух — 1963 годом.
Когда я вынул из почтового ящика первое из этих писем — было мне тогда лет двадцать с чем-то, и учился я на архитектурном факультете, — я не поверил своим глазам. На конверте, прочном заграничном конверте с великолепной маркой, изображающей то ли Реймский, то ли Шартрский собор, размашистым, не очень разборчивым почерком было написано:
«Мсье Некрасоф»… Меня-то и по имени-отчеству ещё не называли, а тут — мсье…
В этот день я стал знаменитостью. На меня указывали пальцами: «Он?» — «Он!» — «От самого?» — «От самого!»
Да, это было событие. Из ряда вон выходящее событие. Мы, жалкие второкурсники Киевского строительного института, получили письмо с Олимпа, от самого бога, кумира, родоначальника, законодателя, от самого Юпитера — от Ле Корбюзье… Это было почти то же, что получить письмо от Льва Толстого.
Что ж это всё значило? Почему прославленный на весь мир архитектор ответил вдруг на письмо безвестных киевских студентов? И почему эти самые студенты отважились ему написать?
А произошло вот что.
В начале 1932 года объявлены были результаты конкурса на самое крупное в истории человечества здание — конкурса на проект Дворца Советов в Москве. Этого дня ждали не только участники конкурса. Его ждали все архитекторы. Ждали потому, что дело было не только в сложности и размерах самого сооружения, а потому, что подобного здания-памятника, памятника новой общественной системе, новой идее не знал ещё мир. Конкурс был международный. В нём участвовали сотни архитекторов, в том числе и признанные во главе с Ле Корбюзье.
Мы, студенты, не сомневались — первую премию получит он. Его проект самый современный, самый совершенный, самый оригинальный, самый продуманный. В нём предусмотрено всё, вплоть до тончайших деталей акустики, видимости, системы наиболее быстрой эвакуации зала («яблоко, брошенное в любом месте зала, должно само выкатиться на улицу»). Мы специально ездили на выставку, мы осмотрели все проекты. Решение было единодушным — Ле Корбюзье! Мы ни минуты не сомневались — жюри придёт к тому же выводу.