Маленькие Смерти
Шрифт:
— Мэнди, не тяни меня за волосы. По-моему это лицемерие. Мой так называемый отец вот полностью ирландец, и все равно республиканец.
— У него повреждение мозга, — говорит Мэнди. — Он в детстве с дерева упал.
— Ты столкнула.
— Не думаю, что она виновата. Я всегда был уверен, что ты родился с нефункционирующим мозгом, — говорит папа, а чуть помедлив добавляет. — Как и все республиканцы.
Мильтон в попытке стукнуть отца едва не скидывает меня с дивана.
— Может решим, что делать с Йеменом? — робко предлагаю
— Бомбить, — говорит Мильтон, даже перестав лишать меня удобного места в попытках добраться до папы. — А у Америки есть другой вид внешней политики?
— Сложно сказать, — смеется Мэнди. — Вообще-то их два. Бомбить кого-то и говорить, что мы бомбим или не говорить, что мы бомбим, но все равно кого-то бомбить.
— Оба этих вида политики обусловлены богатством нашего военно-промышленного комплекса, — говорит папа.
— Значит война на Ближнем Востоке уже может считаться национальной идеей? — фыркаю я.
— Нет, потому что эту идею уже приватизировал для себя твой дядя Мильтон, — говорит Итэн, не отвлекаясь от происходящего на экране.
Мильтон все-таки вскакивает с дивана и пинает Итэна.
— Ай! Что я сделал?
— Если бы ты хоть что-нибудь сделал в своей жизни, то был бы чуть менее бесполезным, — дядя Мильтон возвращается на диван, я снова кладу ноги ему на колени.
А потом вдруг вспоминаю, быстро-быстро, будто картинку в голове переключили, как канал в телевизоре. Мой дядя Мильтон — в крови, перемазанный ей, как животное, радостный от этого, с автоматом в руках. Убийца.
Но у меня нет никакого желания отодвинуться от него, моя любовь к нему ни на грамм меньше не становится. Моя любовь к отцу не становится меньше, хотя, возможно, он проводит нелегальные эксперименты на людях ради своей магии, а может быть науки. Моя любовь к Мэнди не становится меньше, хотя она едва не убила человека у меня на глазах. Ни на грамм, как на электронных весах, которые используют наркодиллеры. Наверное, такие весы стоило бы ставить в царстве мертвых у древних египтян, когда взвешивают сердце и перо богини Маат. Мысль такая бредовая, и додумав ее, я понимаю, что начинаю засыпать. Просто засыпать, безо всяких загробных путешествий. Я проваливаюсь в дрему, слушая споры о политике и британский акцент Джона Оливера. Интересно, как там Доминик? Он жив? Мысль колет меня, будто иголкой, и я понимаю, что волнуюсь за него.
Но почти тут же понимаю, что чувствую — он жив. Жив, разумеется.
Мне кажется, что я закрыл глаза только на минуту, может быть на две, но уж точно не больше, однако когда я открываю глаза, то на диване оказывается только отец.
— Не хотел тебя будить, — говорит он с таким выражением лица, будто за время, пока я спал, он успел пожалеть, что я родился.
— Пап? — говорю я.
— Да, милый?
— А вы с Мэнди… Ну, Морин мне все показала.
— Она говорила.
— Так вот, вы с мамой…
Я замолкаю, папа тоже молчит. Не знаю, что я ожидаю от него услышать. Я спал со своей сестрой-близняшкой, благодаря этому на свет появился ты, Фрэнки? В нашей семье так принято, поэтому приударь за Ивви поактивнее? Я так виноват, так виноват?
Папа, наконец, говорит:
— Иногда люди просто любят друг друга, и сделать с этим нельзя вообще ничего.
Ответ меня более чем устраивает.
До кровати я добираюсь в полусне, уверенный, что мне ничего сниться не будет. Но посреди ночи я открываю глаза в темноте мира мертвых и на мне сидит девочка с забинтованным лицом. Сидит, надо сказать, недвусмысленно, так что коленками больно сжимает мне ребра. Я тянусь к ее бинтам.
— Можно, дружок?
Она дергает головой, а потом прижимает мои руки к постели. Я бы почувствовал ее дыхание на своей шее, если бы только у нее было дыхание. Такой прыти от викторианской малышки я никак не ожидаю. Бинты кое-где пропитались кровью, и одна из капель срывается вниз, коснувшись моей шеи. И Господи, я клянусь, что ничего холоднее в жизни своей не чувствовал. Я имею в виду: никогда. Холод ее крови, это холод могилы, и отчего-то я тут же чувствую себя совсем беспомощным перед ней.
— Он близко, — говорит девочка.
Мой срок за соблазнение малолетних близко, хочу было ляпнуть я, но вовремя вспоминаю, что на призраков законодательство не распространяется. Не хватало еще убого пошутить перед мертвой, викторианской обожательницей.
Она вдруг выпрямляется на мне, скрещивает руки на груди.
— Серьезно? Ты правда считаешь, что я тебя хочу? — голос у нее строгий и обиженный.
— Ты сидишь на мне верхом.
— И что? Я пытаюсь тебя напугать.
— Сексом? Мне двадцать два. Я прошел эту стадию в пятнадцать.
— Ты отвратительный пошляк, уже мне не нравишься.
Я смеюсь, но потом вижу в прорези ее бинтов блестящий, острый клык. Один только клык, но этого мне хватает, чтобы заткнуться.
— Слушай внимательно, — говорит она. — Из-за вас он смог выбраться, вы за это и отвечаете.
Я замечаю, что ногти на ее пальцах сорваны, и она тут же прячет руки за спину, будто я увидел что-то неприличное.
— Когда ты говоришь «вы», ты имеешь в виду меня одного, потому что ты вежливая викторианка или…
— Вы с семьей.
Я замечаю, что именно казалось мне в ней особенно жутким все это время. Она все время чуточку дрожит, неестественно, а оттого — едва заметно.
— А кто ты?
Она замирает, резко, будто вопрос больно ее ударил, а потом подносит руку к лицу, скалит зубы, едва видные за бинтами и кусает указательный палец, до крови, и более того — до хруста кости внутри.
Убрав руку и оскалив окровавленные зубы, она спрашивает:
— А на кого я похожа?
Просыпаюсь я оттого, что Мэнди сжимает мне нос, лишая возможности дышать.