Маленький Большой человек
Шрифт:
— Фургоном править можешь, парень?
Я посмотрел на него, и мне почему-то захотелось угодить ему. Поэтому я ответил:
— Да, могу. Хорошо могу. Очень даже…
— Ты лжец, парень, — пророкотал он. — Ибо кто же мог тебя этому обучить, если ты рос среди индейцев?
Ну, ничего, я отучу тебя лгать — я выбью из тебя эту мерзость. — И тут он ухватил меня за грудки одной левой, поднял и опустил в тарантас. Чувство было такое, будто меня зацепило и приподняло бревном.
Тут капеллан возопил:
— О Джек! Люби и уважай Его Преподобие! Покажи Его Преподобию, что ты чему-то научился за этот недолгий срок, что прожил с нами!
Вот так: мой новый папаша был вовсе не циркач, не силач, а проповедник — опять проповедник, чтоб ему провалиться в преисподнюю! Вроде как на мой век одного проповедника мало показалось — получи ещё одного! Звали его преподобный Сайлас Пендрейк. Кроме черной бороды у него были ещё густые чёрные брови, а кожа — белее мрамора. В общем, образина ещё та. У меня сохранился мой шайенский нож — я держал его за поясом своих армейских штанов, под рубашкой, — и покуда мы катились в сторону реки Миссури, я начал уж, было, подумывать — а не всадить ли этот ножик ему в спину? Но решил-таки воздержаться, потому как туша эта — вы бы посмотрели — фута на четыре раскинулась слева направо, да и в толщину примерно на столько же. Прикинул я — и решил, что легче каменную стенку ножом зарезать, чем это чудо природы. Этот нож, да ещё необъятные штаны и рубаха Малдуна составляли все мое богатство. Пони у меня забрали в Ливенворте, и я его больше не видел. Капеллан, наверное, продал его, чтобы возместить расходы на мое содержание. А лук — капеллановы дети взяли себе привычку им играть и в конце концов сломали.
Когда подъехали к реке, у причала как раз стоял большой колесный пароход, и Пендрейк направил тарантас прямо на палубу. Кстати, конь у него был тоже непростой — громадная смирная серая скотина. Можете представить себе, какая у него силища была — таскать такого хозяина! Меня он сразу невзлюбил — я сразу понял это по тому, как он ноздри раздувал: видать, чуял индейца, хоть я и мылся с ног до головы раз пять за последние месяцы — с тех пор, как ушёл из племени.
Наконец, пароход отчалил и пошёл по реке. Мне было, конечно, интересно, но не слишком, потому что я помнил наставления Старой Шкуры Типи, который не раз говорил, что ежели Шайен переберётся за большую воду — он умрёт. Оно конечно, родился-то я тоже на реке, в Эвансвилле на Огайо, но это было так давно… Да и Миссури с Огайо не сравнить: бурлит, подмывает берега, они то и дело рушатся прямо у тебя на глазах… — я так полагаю, что со временем её и не узнаешь, Миссури-то, а, может, и вовсе пророет себе путь и уйдет в Неваду, орошать тамошние пустыни. Не хочу говорить, куда мы направлялись — скажу только, что город довольно известный, в западной части штата Миссури. Причина такой деликатности — как пишут в романах — со временем станет вам понятна. В общем, плыли мы несколько часов. Потом причалили, съехали на берег и покатили через весь город, покуда не оказались в довольно-таки приличном квартале, где у Пендрейка была вполне солидная церковь, а рядом — двухэтажный дом, весьма внушительный, а за ним — конюшня, куда мы сразу и въехали. И тут он заговорил со мной — кажется, впервые после нашего отъезда из Ливенворта:
— Распрягать умеешь, парень?
К этому времени я уже кой-чему научился, и потому сказал:
— Нет, сэр, не умею. Совсем не умею.
— Значит, придётся учиться, — пророкотал он в ответ, однако, вовсе не так враждебно, как в Ливенворте, отчего мне в голову сразу пришла мысль, что там он вел себя так для контрасту с жеманно-елейным капелланом — чтобы значит, я не подумал, что все проповедники таковы… Насчёт Пендрейка я вам так скажу, это такой человек был — никогда не умел держаться естественно, только за едой становился самим собой, а все остальное время вроде как старался делать то, что от него ждут, будто кому-то чем-то обязан. Мне кажется, если бы он порезался, то мог бы и помереть от потери крови, покуда мучительно соображал бы, как тут поступить? — вместо того чтобы взять да забинтовать себе палец…
Ну, научиться распрягать оказалось нетрудно; конь, правда, поначалу мотал головой, но такой он был неповоротливый, что я без труда справился с ним и успешно поставил в стойло. Когда с этим было покончено, я стал в недоумении, не зная, что делать дальше. Уж больно здоров этот Пендрейк, а я покудова не знал, чего от него ждать. К примеру, останусь я в конюшне, а он ожидает меня в доме — вот и получи неприятность. А идти в дом — тоже Бог его знает, как ему понравится моя инициатива. В общем, подумал я, подумал — и, как всегда, сделал выбор в пользу активных действий. Я направился в дом, но не чёрным ходом, как он, а парадным — обошёл весь дом кругом, чтобы, значит, выиграть время и как можно позже встретиться со своим новым папашей, а заодно ознакомиться с расположением комнат — на тот случай, ежели придётся отсюда смываться.
Я поднялся по ступенькам крыльца, вошёл в парадную дверь и оказался в прихожей, где стояла интересная вешалка, сделанная из оленьих рогов. Потом шагнул в дверь гостиной. По нынешним меркам гостиная была — так себе, но тогда она мне показалась просто сказочным видением: медные масляные лампы, кружевные салфеточки на диване — чтобы спинка не засаливалась — и все такое. Не сказать, чтобы Пендрейк был слишком богат, но с моими жалкими родичами из Эвансвиля Шайен не сравнить, и с армейским капелланом — тоже.
И тут за спиной у меня прогремело:
— Ты — здесь? В гостиной? — Пендрейк не то чтобы рассердился — просто был ошарашен.
Я сразу, не оборачиваясь — пока не поздно — говорю:
— Я ничего не сломал…
Тут только я оборачиваюсь, ожидая увидеть его гигантскую тушу прямо у себя за спиной. Глядь — а он довольно далеко стоит. Ну и голосище — Боже упаси! Небось, и за сто ярдов будет греметь так, словно над ухом кричит.
И вдруг откуда ни возьмись — женщина, да ещё какая! Волосы русые, на пробор зачесаны и сзади в узел собраны, глаза голубые, кожа светлая, но не такая мертвенно-белая, как у него, а живая. Голубое платье на ней. Лет ей, наверное, двадцать — так мне показалось, а Пендрейку — пятьдесят, вот я и решил, что это, видать, дочка его.
Стоит, значит, она — улыбается мне, обнажая мелковатые зубы. Смотрит-то она на меня, а обращается к Пендрейку:
— Да он, наверное, ни разу в жизни не видел гостиной.
А голос у неё нежный, бархатный…
— Присядь, пожалуйста, Джек. Вот здесь, — красавица указывает мне на маленький диванчик, обитый изумрудным плюшем. — Это кресло называется «гнездышко голубков».
Пендрейк в этот момент как-то глухо зарычал — не в ярости, а в каком-то оцепенении.
Я отвечаю:
— Спасибо, мэм, я постою.
И тут она спрашивает, не хочу ли я выпить молока с пирогом…
Вот уж чего-чего, а молока-то я явно не хотел, потому как ежели я когда и любил его, так с тех пор слишком много воды утекло. Но я рассудил, что лучше этой девчонке не перечить, потому как нужно же иметь хоть какого-нибудь друга, и потому пошёл за ней на кухню, чтоб хоть до поры до времени ускользнуть от Пендрейка, который убрался в соседнюю комнату. В этой комнате он обычно писал свои проповеди и потом читал их вслух — и тогда по всему дому дрожали стены, перила лестниц и звенели стекла в шкафах.
В кухне я обнаружил ещё одну особу, которая сразу отнеслась ко мне по-дружески. У неё, правда, и выбора особого не было, потому как она была цветная. Хоть ей и дали вольную, она носа слишком не задирала по этому поводу, потому как по законам штата Миссури в те времена можно было держать рабов. Да и вообще, мне кажется, что ежели кто побывал рабом — он внутренне всегда готов опять в раба превратиться… Честно говоря, эта её неиссякаемая доброта — даже если почти искренней была — меня немного раздражала. Подозреваю, что её прапрадед, который жил в Африке и носил копьё, пришёлся бы мне больше по душе. Особа эта была кухаркой, звали её Люси. У неё был муж — такой же вольноотпущенный, как она; он работал здесь же — дворником, садовником, стриг траву и всё такое, и звали его Лавендер. Жили они в маленькой хибарке за конюшней, и иногда ночью слышно было, как они там ругаются.