Маленький человек, что же дальше?
Шрифт:
— Ох, милый! Ну, а прежний хозяин, Бергман? Что он сказал?
— Он был огорчен. Уговаривал. Все время твердил; «Откажитесь, Пиннеберг. Нельзя же с открытыми глазами в петлю лезть?! Неужели вы хотите на его дочке жениться, когда сыночек того и гляди доведет своего тателе до белой горячки. А дочка еще хуже братца».
— Он так и сказал — тателе?
— Понимаешь, здесь еще есть старые правоверные евреи. Они нисколько не стесняются того, что они евреи, даже наоборот. Бергман часто говорил: «Не будь подлецом, ты ведь
— Я евреев не очень-то люблю, — говорят Овечка. — А что у них с дочкой?
— Представь себе, тут-то и зарыта собака. Четыре года прожил я в Духерове и не знал, что Клейнгольц хочет во что бы то ни стало сбыть дочь с рук. И мать хороша, — вечно в какой-то вязаной кофте по всему дому шляется и целый день ругается, а уж дочь и того чише, ее, стерву, Мари зовут!
— И тебя, бедненький мой, хотели на ней женить?
— Меня хотят на ней женить, Овечка! Клейнгольц держит только холостых служащих, нас у него трое, но за мной они больше всего охотятся.
— А сколько лет этой Мари?
— Не знаю, — коротко бросает он. — Впрочем, нет, знаю: тридцать два. А может, и все тридцать три. Неважно. Я же на ней не женюсь.
— Ох ты, мой бедненький. Да разве это возможно: ему двадцать три, а ей тридцать три! — сокрушается Овечка.
— Почему невозможно? Очень даже возможно, — сердито говорит он, — и попробуй только надо мной издеваться, чтоб я тебе тогда еще хоть раз что сказал…
— Да я же не издеваюсь… Но, знаешь, мальчуган, ты должен согласиться, что это все-таки смешно. Она хорошая партия?
— В том-то и дело, что нет. Торговля не так уж доходна. Старик Клейнгольц слишком много пьет, а кроме того, покупает слишком дорого» а продает слишком дешево. Торговля достанется сыну, ему сейчас только десять лет, А Мари достанутся всего несколько тысяч марок, да я то еще неизвестно, достанутся ли, вот потому никто до сих пор и не клюнул.
— Так вот оно что, — говорит Овечка. — И это ты хотел от меня скрыть? Потому и обвенчался тайком, потому и верх на машине велел поднять и руку с обручальным кольцом в кармане держал?
— Ну да, все потому. Господи боже мой, если станет известно, что я женат, мать с дочерью через неделю меня выживут. А тогда как быть?
— Тогда опять поступишь к Бергману!
— Об этом и думать нечего! Видишь ли, — он мнется, но потом все же продолжает — Бергман мне наперед сказал, что с Клейнгольцем у нас дело не сладится. И говорил: «Пиннеберг, вы вернетесь ко мне! Куда вам в Духерове податься? Только к Бергману! Да, — сказал он, — вы вернетесь ко мне, Пиннеберг, и я вас возьму. Но сперва вы мне покланяетесь; месяц по крайней мере походите на биржу труда и ко мне — кланяться, чтобы я взял вас на работу. За такой бессовестный поступок полагается наказание!» Вот что сказал Бергман, не могу же я после этого опять к нему. Ни за что, ни за что этого не сделаю.
— Но
— Овечка, милая Овечка, не проси, никогда не проси меня об этом, — умоляюще говорит он. — Да, он, конечно, прав, и я свалял дурака, и оттого, что я ходил бы за почтой, меня нисколько не убыло бы. Если ты меня будешь очень просить, я пойду к Бергману, и он возьмет меня обратно. А хозяйка и другой продавец, Мамлок, этот дурак, будут вечно меня подкалывать, и я тебе этого никогда не прощу.
— Нет, нет, не буду просить, как-нибудь уладится. А ты не думаешь, что даже если мы будем очень осторожны, это все-таки станет известно?
— Нельзя, чтобы стало известно! Нельзя. Я все устроил так, чтобы никто не узнал: мы живем за городом, а в городе нас никогда не увидят вместе, а если мы случайно встретимся, мы не поздороваемся.
Овечка какое-то время молчит, потом все же продолжает:
— Все-таки долго здесь жить нельзя. С этим-то ты согласен?
— Попробуй, Овечка, — просит он. — Пока хотя бы две недели, до первого. Раньше первого мы ведь не можем отказаться.
Она соглашается не сразу. Она всматривается в их манеж, но теперь там ничего нельзя различить, — слишком темно. Потом вздыхает:
— Хорошо, милый, попробую. Но ты сам понимаешь, что такое долго невозможно вытерпеть, здесь мы никогда не будем счастливы!
— Спасибо, спасибо, — говорит он. — А остальное все устроится, должно устроиться. Все, что угодно, только не безработица.
— Да, только не безработица, — соглашается и она. А затем они еще раз смотрят в окно на поля, на тихие, залитые лунным светом поля, и ложатся спать. Завешивать окна не нужно. Напротив никто не живет. И им кажется, что сквозь сон они слышат тихий плеск Штрелы.
В понедельник Пиннеберги сидят за утренним кофе, глаза у Овечки блестят.
— Ну, значит, сегодня примусь по-настоящему! — И, окинув взглядом «комнату ужасов», добавляет: — Я с этим старым хламом расправлюсь! — Затем, посмотрев в чашку: — Как тебе нравится кофе? Двадцать пять процентов настоящего.
— Ну, раз уж ты хочешь знать…
— Ведь мы же решили наводить экономию…
В ответ на это Пиннеберг заявляет, что по утрам он всегда позволял себе «настоящий» кофе. А она разъясняет ему, что на двоих надо больше денег, чем на одного. А он говорит, что всегда слышал, будто одному жить дороже, что питаться дома двоим дешевле, чем одному в ресторане.
Завязывается долгий спор, но вдруг Пиннеберг спохватывается:
— Черт возьми! Мне пора!
Она провожает его до двери. Он уже почти сошел вниз, И тут Эмма зовет его:
— Мальчуган, милый, постой! Что мы сегодня будем есть?