Маленький человек
Шрифт:
— Давно ты здесь живёшь? — спросил он, погладив морщинистую, усыпанную веснушками щёку.
— Давно, — закивала она, закатывая глаза.
— Год? Два? Как давно?
Но бомжиха, пожав плечами, положила ему голову на плечо.
— А раньше где ты жила? Кем была? Семья у тебя есть?
— Давно, — повторила бомжиха, зевая во весь рот.
Лютый прижал рыжеволосую бродяжку, но женщина, почёсываясь, поднялась на ноги и, кивнув на прощание, потащилась к остальным бомжам, разводившим костёр на другом конце свалки.
— Ты приходи! — крикнул Лютый ей в спину.
Привыкнуть можно ко всему, даже к тому, к чему привыкнуть невозможно. Ещё недавно Савелию казалось, что остаться без работы — катастрофа, а лишиться крыши над головой — апокалипсис,
«Жизнь без цели страшнее скитаний бездомного», — повторял про себя Лютый, бродя по свалке. В найденном осколке зеркала на Савелия уставился незнакомец с чёрным лицом и колючим взглядом. Волосы сбились в колтун, а из клочковатой бороды торчала еловая ветка. Лютый выронил осколок, но незнакомец ещё долго стоял перед глазами.
Савелий собрал стеклянные банки, расставив их на ободранном комоде без дверцы. Вскинув ружьё, прицелился, и от выстрела стая птиц взмыла в небо, галдя и хлопая крыльями. Не попав ни в одну банку, он в бешенстве сбил их прикладом. Среди мусора валялся старый, переломившийся надвое диван. Лютый подтащил разбитый телевизор и растянулся на диване, закинув ногу на ногу. Он полистал слипшиеся сырые газеты, примерил найденные дырявые кроссовки. Потом, бессмысленно щёлкая пультом, уставился в телевизор. На экране отражались мусорные развалы, диван и лежащий на нём Лютый. Отшвырнув пульт, Савелий взял моток колючей проволоки, царапавшей руки. Надо было только откусить проволоку нужной длины, и можно было идти в город. Савелий не мог представить, как совершит задуманное. Но незнакомец из зеркала всё решил.
Фонари едва освещали центральную улицу, подмигивая прохожим, а в проулках было темно, словно в лесу. Лютый наощупь набирал с телефонного автомата домашний номер, но, ошибаясь, попадал в чужие квартиры. Наконец, он услышал голос дочери. Василиса долго повторяла «Алё», а потом осеклась, настороженно прислушиваясь. Словно убегающие шаги, раздались короткие гудки, — и Лютый нажал на рычаг.
Он пробирался по пустынной улице, держась ближе к домам, и едва не попался уличному патрулю, выхватившему его светом фар.
— Эй, ты! — позвал полицейский, опустив стекло.
Лютый нырнул в палисадник и, пригнувшись, спрятался за деревом. Если полицейский выйдет из машины, Савелий приготовился бежать во двор, чтобы укрыться в подъезде или незапертом подвале.
— Эй! Мужик! Иди сюда! — закричали ему в громкоговоритель, и эхо прокатилось по дворам.
Лютый перевёл дух, почувствовав, что полицейскому не хочется выходить из машины.
— Да пошёл ты! — на весь город выругался патруль, отъезжая.
Дом не охранялся, но подъезд был заперт на кодовый замок. В антеннах путался простуженный ветер, и провода были натянуты, как нервы. Лютый наугад жал кнопки замка, пытаясь подобрать код, но дверь не отпиралась.
В подъезде на стуле дремала старушка. Она даже летом ходила в валенках и не выговаривала слова «консьержка», называя себя «консервой». На столе перед ней стояло грязное блюдце с отколотым краем, которое придумала жена Антонова, пытавшаяся приучить соседей к «чаевым». Новшество не приживалось: в блюдце кидали конфеты и тушили
Лютый подкараулил подвыпившего жильца, и когда тот вошёл в подъезд, подложил камень — чтобы дверь не захлопнулась. Выждав, он прошёл мимо дремавшей старушки, свесившей голову на грудь, осторожно вытащив из блюдца на столе карамельки в пёстрой обёртке. Сунув конфету за щёку, Лютый крался по ступенькам, прислушиваясь к каждому шороху, но дом спал, похрапывая прохудившимися трубами. На лестничных клетках стояли стеллажи, хранились дачные лопаты, телогрейки, пахучие банки с краской, и Савелий осторожно осматривал вещи, выбирая то, что может пригодиться.
Антонов скупил все квартиры на последнем этаже, сделав одну, в которой комнат было больше, чем пальцев на руках. На чердак вела лестница, и Лютый, сбив ржавый замок, спрятался под крышей. Здесь было теплее, чем в лесу, на полу валялись засаленные матрасы, из которых кусками торчала вата, брошенные неизвестными обитателями. Уткнувшись в них лицом, Лютый подумал, что счастье — это пустой чердак, на котором можно спрятаться, и гора грязных матрасов. Он готов был остаться здесь навсегда, просто лежать на полу и, разглядывая щели между досками, ни о чём не думать. Снизу доносились запахи кухни, от которых язык прилипал к нёбу, смех и бормотание телевизора, громыхал лифт, представлявшийся Савелию гигантским ртом, который заглатывал жильцов, а потом выплёвывал на другом этаже.
Несколько дней Савелий жил на чердаке, словно забыв, зачем пришёл. Он спал сутками напролёт, просыпаясь только, чтобы поесть. Коробок был почти пустой, и Лютый берёг спички. Найдя старую газету, он развёл костерок и, достав из-за пазухи маслянистый, распадающийся в руках гриб, обжигая пальцы, держал над огнём. Запив его припасённой в бутылке водой, он снова забывался во сне. Если бы жильцы оставляли у чердака еду, он бы провёл здесь остаток жизни, словно домовой, охраняя покой обитателей. Но когда через несколько дней у Лютого закончилась вода, он взялся за дело.
Правосудие слепо, оно судит с завязанными глазами, так что всегда обрушивается на невинных. Но Лютый устал быть козлом отпущения у собственной судьбы, он взялся за исправление ошибок, словно прежняя жизнь была лишь наброском, черновиком, он принялся переписывать её заново, главным грехом объявив грех неделания. Прежде он бил по лицу начальника, стоя перед ним с вытянутыми по швам руками, опускал глаза, видя дочь в компании бандитов, молчал, когда хотелось кричать, — и считал, что ошибки совершают, но теперь вдруг понял, что главные ошибки нашей жизни — поступки, которые мы не совершили, повороты, на которых не свернули, слова, которые не сказали. В одну воду нельзя войти дважды, зато жизнь можно прожить и дважды, и трижды за жизнь, перекраивая её вдоль и поперёк. А можно не прожить ни одной, оставив за спиной километры непройденных дорог и реки невыплаканных слёз, и, умерев, так и не родиться. Но Лютый родился — в тот вечер, когда на площади застрелил Могилу, прочитав в его злых глазах свою новую заповедь: «Убий!».
Осторожно приподнимая крышку, он изредка выглядывал в подъезд, прислушиваясь к доносящимся из квартиры Антонова разговорам. Ему мерещилось, что сквозь стены он видит жену депутата в струящемся шёлковом халате, с поджатыми губами расхаживающую из комнаты в комнату, мающуюся от скуки. Когда она выходила из дома, в подъезде ещё долго оставался аромат дорогих духов, и Лютый по запаху узнавал, что её нет дома.
Антоновы держали прислугу — седовласую женщину, приехавшую из закрытого рабочего посёлка, в котором она оставила могилу мужа, двадцать лет жизни и пустые надежды, выплюнутые, как шелуха от семечек. У женщины были худые, переплетённые варикозом ноги и жизнь, как линялое платье. Антоновы звали её по отчеству, так что собственное имя стёрлось из её памяти, и она, бубня под нос, звала себя «Петровной». Лютый узнавал её по шаркающим шагам и вздоху, с которым она опускала тяжёлые сумки на пол, пока искала в кармане ключи от квартиры.