Малевич
Шрифт:
ПРЕДИСЛОВИЕ
Два мальчика четырёх и пяти лет играют: выдавливают из тюбиков акриловые краски, прямо на лист, краска разбрызгивается, и дети в восторге кричат:
— Прилетело новое искусствие!
— И это искусствие никогда не станет старым!
— Ну капай же, капай филалетовой, дурачина!
Авангард — это и есть, прежде всего, радость «нового искусствия», которое так прекрасно именно потому, что «никогда не станет старым» и уверено в этом — в своей новизне и вечности. Насколько оно на самом деле новое, насколько и вправду вечное? Всё ли в порядке с претензией на изобретение? Мы-то ведь не дети. Ну что это такое — чёрный квадрат? То есть «Чёрный
— Я знаю, — говорит пятилетний мальчик. — Это настоящий портрет.
— Чей портрет?
— Настоящий. Потому что когда ты меня рисуешь, то получаюсь не я сам, а рисунок меня. А когда ты рисуешь чёрный квадрат, то и получается чёрный квадрат.
Борис Гройс в своей статье «Воля к отдыху» пишет:
«Авангард может быть уподоблен войсковому подразделению, которое, победоносно достигнув цели, расположилось лагерем и отдыхает, в то время как остальное войско — всё ещё на марше и не знает, достигнет оно когда-нибудь цели или нет… Авангард не искал, он нашёл. Он нашёл нечто элементарное, фундаментальное, универсальное, что лежит за всяким образом в качестве его трансцендентальной возможности. Например, „Чёрный квадрат“ Малевича может мыслиться как трансцендентальная схема любой возможной картины…» Если вы устали, говорит Гройс, то это, возможно, значит всего лишь, что вы без сна и отдыха, в бесплодной суете «маршируете позади авангарда» и никогда не дойдёте до тех краёв, до которых они, каким-то чудесным образом, дошли.
Ясное дело: это «дошли» — качественный скачок, который был бы невозможен без гения — как личного гения отдельных представителей авангарда, так и общего удачного стечения обстоятельств, времени, перемешавшего языки и краски. Никаким усердным подражанием и механическим копированием приёмов или духа авангарда мы не сможем оказаться там с ними. В этом историческом смысле «авангард» как эпоха относится к прошлому; но говорить о том, что он устарел, — это всё равно что называть устаревшей линию горизонта. Да, это «искусствие» никогда не станет старым, как горизонт никогда не будет «позади», даже если повернуться к нему спиной.
КОРОВЫ, САХАР И ДРУГИЕ НЕГАТИВЫ
Казимир Малевич родился 11 февраля (23 февраля по новому стилю) 1879 года в Киеве на улице Бульонной (ныне Боженко), в семье Северина Малевича и его жены Людвиги Галиновской. Оба — поляки и католики. В доме говорили по-польски, но на украинский лад: например, в именах детей ударение делали не на предпоследний слог, а в русифицированной манере — Мечислав, Казимир. Род Малевичей — древний и небогатый, на гербе изображён «в красном поле белый гриф» с поднятыми лапами, что символизирует ярость. Среди предков художника — ксендзы и военные, фельдшеры и землевладельцы. Казимир был первым среди двенадцати детей, из которых выжило восемь: Казимир, Мечислав, Северина, Ванда-Юлия, Антон, Мария, Болеслав и Виктория.
Северин Малевич работал управляющим на сахарном заводе, главным сахароваром, или, как мы бы сейчас сказали, директором по производству. В документах его именовали «практиком», а это значит, что высшего образования Северин не получил, иначе указывали бы, что он окончил гимназию или университет. Отец был квалифицированным и уважаемым специалистом, но семья жила скромно. Людвига вела настоящее деревенское хозяйство и подрабатывала ремёслами (вязанием, вышивкой, кружевом), дети рано начинали трудовую жизнь. Северин Антонович часто менял места работы, и Малевичи объехали всю Украину: сначала жили в Черниговской губернии, оттуда уехали в Подольскую, затем в Харьковскую, в Конотоп, Белополье, и, наконец, в 1896 году поселились в Курске.
Сам Малевич начинает биографию именно с сахарных заводов и «свекло-сахарных плантаций». «Для отца было ясно, что я должен варить сахар или избрать себе полегче профессию», — вспоминает Малевич. Северин брал старшего с собой на завод, и Казимир видел центрифуги, где белился сахарный песок, наблюдал за варкой патоки и кристаллизацией, причём увиденное оказывало на него воздействие «скорее музыкальное: шум, свист, стон машин, их особый мягкий ритм, это меня очень радовало». Но машины были и страшны — «…там каждый рабочий внимательно следил за ходом движения машины, как за ходом хищного зверя. И одновременно надо было зорко следить за самим собой, за своими движениями. Неправильное движение угрожало либо смертью, либо увечьем на всю жизнь». Быт рабочих казался Казимиру бедным, неестественным, исковерканным постоянной необходимостью прислуживать машине. Куда больше заводской жизни привлекала его крестьянская. Мёд был вкуснее сахара, солнечное тепло приятнее «смрадной жары завода», петухи — лучше заводского гудка. Казимиру нравилось в крестьянском быту всё: и еда, и одежды, и свадьбы, а пуще всего — то, что крестьяне находят время «заниматься искусством», украшать свою жизнь:
«Зимой, когда заводские день и ночь работают, крестьяне шьют, вышивают, поют песни, танцуют, хлопцы играют на скрипках…
Я с большим волнением смотрел, как делают крестьяне росписи, и помогал им вымазывать глиной полы хаты и делать узоры на печке. Крестьянки здорово изображали петухов, коников и цветы. Краски все были изготовлены на месте из разных глин и синьки. Пробовал я эту культуру перенести на печки у себя в доме, но ничего не выходило. Говорили, что я пачкаю печи. В ход шли заборы, стены сараев и т. д.».
Он дружил с крестьянскими мальчиками, хотя те и считали его «заводским» и норовили поколотить. Однажды он даже объявил заводским войну: «спёр» целый фунт сахару и объявил крестьянским, что будет платить им по куску сахара в день. Сделали луки из обручей, приготовленных для сахарных бочек, из очерета (речного тростника) наделали стрел — и пошли войной на заводских. «Жаркое было дело».
Вообще, по словам Казимира, он был парнем бойким, любил пошататься по лесам и болотам, метко стрелял из лука по коршунам и воронам. Вспоминает, как лет семи поднимал на крышу привязанных за ногу цыплят, ожидал, когда ястреб кинется на жертву, а потом пускал в хищника стрелу с иголкой из самодельного лука.
Сколько отец ни старался приохотить его к машинам, сколько ни говорил, что в будущем-де построят такие заводы, на которых человеческий труд будет сведён к минимуму, — сына это мало вдохновляло; желания быть инженером не появлялось. Тем не менее будущее его было предопределено: агрономическое училище, затем профессия сахаровара. Северин хоть и не был самодуром, но имел, судя по всему, характер энергичный и жёсткий. У Казимира было много общего с отцом. Оба чувствовали природу. Оба умели рисовать. Оба охотно шутили и разыгрывали знакомых («Мой отец любил иногда пригласить в гости и ксендза, и попа, неожиданно для них», — вспоминал Малевич). И, наконец, оба — отец и сын — предстают людьми энергичными, волевыми, общительными, но при этом сдержанными.
Казимир рос в патриархальной и трудолюбивой семье, почти без книг (переезды!) и без особенных сантиментов. Громкие выражения чувств не были приняты в семье Малевичей, и во всех своих многочисленных письмах и книгах Казимир Северинович будет, как правило, говорить с миром и людьми уверенно, красноречиво, без интимности. Исключения составляют письма третьей жене Наталье — да и то не потому, что только ей он мог открыться, а скорее потому, что будет применяться к её характеру и потребностям. И, вспоминая о себе, Малевич почти не распространяется о родителях, братьях и сёстрах, а больше об обстановке и окружении своего детства, вспоминает о том, как ребёнком озорничал или о самостоятельных, независимых от семьи занятиях и увлечениях. Вместе с тем сестра (Виктория Севериновна) в своих воспоминаниях описывает Казимира как послушного и любящего сына. «По словам матери, К. С. был весьма прилежным, внимательным, привязанным к братьям и сёстрам. Очень любил мать и с ней одной был откровенен в мечтах об искусстве».
Любила его и мать, да не только любила, а понимала и, как увидим, на многое была готова пойти ради счастья Казика, такого, какое он сам себе выберет. Людвига Александровна была религиозным человеком и, судя по её стихам и дневниковым записям, воспринимала мир трагично. «…Я вижу, что в наше время люди дошли до большого разума — это правда! Но что с того, когда сердца их охладились совершенно не только к ближнему, но и к близким родственникам… И, однако, я с разрывающимся на куски своим сердцем, с этими ранами лягу в могилу, потому что не вижу того, чему учила…» Такие чувства вызывала в ней позже жизнь детей, их отдаление от матери и, возможно, от веры. Но об этих чувствах никто не подозревал. Людвига Александровна много работала, не унывала, а после смерти Северина не растерялась и взяла материальное благосостояние семьи в свои руки. Взрослый Казимир Северинович держался с матерью почтительно, на дистанции, но между ними существовала огромная внутренняя связь, и именно поддержка матери стала решающей в его судьбе.