Малиновые облака
Шрифт:
Может, из-за этого стыдного случая, дед, и стал я садоводом. Вернее, стану еще, как только доучусь. Тогда я обязательно поправлю вред, причиненный нами твоему делу. Потому что труд человека никогда не должен пропадать зазря. Хотя он не пропал, твой труд. И если б ты смог открыть глаза, увидеть нас, стоящих над тобой, то, конечно же, сказал бы, что сад твой расцвел, дал плоды. Мы — это Куэрла Вайсу, Бпрем Аркаш, Ятман Серуш, Илян Толя, Карасим Миша, я…
И только Саня сейчас служит на далекой границе. А Шопкерова Зиновия уже нет с нами… и никогда не будет — погиб в Афганистане, выполняя свой интернациональный долг. Его жена получила похоронку, какую получали
Но мы все успели принять эстафету твоих добрых дел, все мы — выходившие за тобой собирать колоски, ждавшие тебя в год Победы, выросшие возле тебя…
Мы вспоминаем тебя, дед, добрым словом и всегда будем вспоминать. Потому что когда-нибудь нас самих, наверное, так же вспомянут люди. Больше-то ведь ничего не остается, да ничего и не надо…
ФЕДОРА И ШАРИК
Перевод А. Спиридонова
1
Когда-то здесь стояла деревня Энермучаш. Сейчас и деревней не назовешь: всего-то два дома. Один уже покосился, вывалились стекла вместе с рамами, ветром сбило ворота, все распахнуто настежь: изба, клеть, хлев; упала калитка, ведущая на огороды — любой заходи. Да заходить некому… На дворе сорная трава в рост человека, все позабила, даже былую тропку от крыльца. Другой дом, что напротив, на южной стороне, кажется более или менее прибранным: и стекла целы, и тропка видна покуда.
Деревня была, как и многие в этой стороне, в одну улицу. Еще угадывается порядок, где по зарослям лебеды и крапивы, где по грудам кирпича и гнилушек, где по одичавшим кустам смородины, вишни, крыжовника, засохшим стволам яблонь, густым купинам черемухи. А в одном месте — лишь два столба от широких хозяйственных ворот средь пустыря, будто мальчишки поставили, чтоб в футбол гонять, да так и забыли.
Тут же, рядом, почти на задворках, наглухо заросшее кладбище. Летом издали оно кажется светлым и мирным пристанищем, зовущим отдохнуть средь свежей зелени, спокойным и уютным. А сейчас подойдешь и увидишь, как оно мрачно и неухоженно, как дико в своей глубине. Сырость, глухая тишина, покосившиеся и упавшие кресты… Лишь где-то в вышине, в самых макушках старых ив и берез, поет свою вечную панихиду ветер.
Солнце давно взошло, но слишком низко висит и слишком далеко оно отсюда, в чужих краях — здесь и греть-то некого и светить некому. По правую сторону зябь, слева — почерневшая стерня, на ней, по обочинам заброшенной дороги, скирды в два ряда, аж до самого лесочка. И они больше походят на человеческую стоянку, чем два оставшихся дома. Солома уже потемнела от дождей, утренников и ветра. Земля дышит промозглой испариной, отдает последнее тепло, чтобы замереть и уснуть на всю долгую зиму. Вода в речке за домом стала светлой, ленивой и холодной, как олово. Подует ветер — даже не наморщит ее поверхность. Лишь последние листья не выдерживают холодного дуновения, шевелятся, раскачиваются или вдруг целыми стаями летят вниз, как воробьи на овес. Но ветер не дает им садиться и гонит дальше, и покрываются медью, золотом и багрянцем дорожные бугры и колеи, зеркало воды, старые могилы. Ни звука, ни голоса. Только береста, задравшаяся на березе, монотонно зудит: цр-р, цр-р… И зябко от этого звука, будто облили тебя ледяной водой. Мертво все и пусто.
Но нет! Из трубы одного из домов, того, что на южной стороне, поднимается жиденький и бледный дымок. Значит, там есть живая душа. Живая…
2
Повернувшись спиной к окну, к солнцу, сидит на лавке бабка Федора. Голова повязана белым шерстяным платком-самовязкой, на плечи накинута теплая стеганая фуфайка, под ней длинное темное старушечье платье, на ногах валенки. Но не греет солнце, не греет и печка старые кости. Зябко, хотя в избе и натоплено. Повесила голову, темные руки тяжело лежат на коленях. Пальцы длинные, узловатые, вывороченные в суставах застарелым ревматизмом. Кожа да кости, будто древесные корневища лежат на коленях.
Разве сидела бы так Федора, будь жив ее муж, будь скотина на дворе? Нет, конечно. Поднялась бы до солнца, побежала на кухню щепать тупым косарем лучину, ставить самовар. Наложила бы дров в печку, поставила на огонь чугунок с картошкой, воду для скотины. Принялась чистить картошку для супа. Побежала с ведрами к колодцу… Зимой, помнится, вода чистая, холодная, с плавающими тонкими льдинками. Края ведер обледенели, поют-поскрипывают в такт шагам… Принесешь, а уж самовар готов. Ставишь его на стол, разливаешь чай по кружкам, бросаешь себе два, а мужу три куска сахару. Остается только взять с полатей валенки и поставить у кровати:
— Сергуш, вставай, чай поспел…
Муж давно проснулся, да лень вставать. Лежит, покашливает. Трудно старому подниматься с нагретой постели. Ни слова не говоря, он опускает вниз ноги, не глядя сует их в теплые валенки, встает. Так и садится к столу: в исподней рубахе, кальсонах. Пьет чай.
А Федоре некогда чаи гонять. Она бежит во двор за корытцем для кур, достает из печки чугунок с мелкой картошкой, горячий отвар сливает в лохань, а картошку сыплет в корытце, чтоб растолочь ее толкушкой. Наливает в ведра теплую воду из чугуна, пробует пальцем — не обожглась бы корова. Добавляет в пойло пару горстей толченой картошки, соль — не пьет буренка чистую воду, ей давай подсоленную, да чтоб картошкой пахла. Выносит ведра в хлев, поит корову и овец. Пока они пьют — доит, но не все сдаивает, оставляет молочка и для теленка. Повесив подойник с молоком на дубовый клин, вбитый в степу, подпускает к корове теленка, бросает в кормушки по охапке сена, смешанною с нарезанной мелко соломой.
Одно дело сделано. Теперь еще кур покормить. Снова бежит в избу, подмешивает к толченой картошке муку, выносит, открывает дверку под сени, сует корыто в темную дыру. Пусть темно, куры найдут корм.
Процедив молоко и разлив его по крынкам, принимается за другие дела: кормит собаку, кошку, заправляет койку, ворошит в печи кочергой. К этому времени огня уже нет, и она выгребает угли в горнушку, мокрым веничком обметает под, задвигает чугуны и закрывает печь заслонкой — это на обед, пусть преет, доходит. Прикрывает вьюшку, но не совсем, иначе угореть можно.
Управившись, подсаживается к мужу, наливает себе горяченького: ее-то кружку он давно уже выпил… Так все оно и было…
Сейчас Сергуш на кладбище, там лежит. Скотины нет — сама свела корову на совхозную ферму. Птицу всю порушили, съели. Одна собака осталась. Много ли ей надо? Да вот сама еще. А самой и того меньше — совсем есть не хочется.
Когда-то в избе было чисто, аккуратно, кругом все блестело. Стены оклеены обоями, потолок — белой бумагой, пол крашеный, чистый, половички кругом, никелированная кровать застелена покрывалом, да не просто так, а с подзором, украшенным мережкой, занавески на окнах тоже мереженные, полотенце на зеркале в простенке вышитое… Э-эх…