Мало ли что говорят...
Шрифт:
СонЬя (вначале собираясь что-то резко сказать, но потом просто спокойно декламирует):
По невиднымступенямгалсирует листнаделённыйпоследнимвниманиемк себе и землеи осенниммерцаниемтенейв post-полуденном солнцев глубине мирозданияхороня64
Стихотворение Ильи Соломатина.
Занавес
Глава двенадцатая
Физика вселенной. Гарвардское
Пуританин – это человек, который ненавидит травлю медведей не потому, что медведю больно, а потому, что публике весело.
Если вам кажется, что догма рулит вами, – вы лирик. Если вам кажется, что вы рулите догмой, – вы физик. Если вы думаете, что всё это происходит на самом деле, – вы фанатик.
Честное слово, Соня не помнила, откуда у неё в голове взялся этот таинственный «Гарвард». Когда она впервые стала дифференцировать себя в пространстве и времени – он там уже был. А ещё там было страшное. Вот такое:. Или такое: «…очень близка к шару с радиусом 1737 км, что равно 0,2724 экваториального радиуса Земли. Площадь поверхности Луны составляет 3,8x107 кв. км (то есть 0,0743 «3/40 земной), а объём 2,2x1025 куб. см (то есть 0,0203 «1/49 объёма Земли)». И она ни черта не понимала, что это значило. Не понимала, но за каким-то лешим уже осознавала. И запоминала. И не требовала объяснений – Вселенная воспринималась прямо, глазами, шерстью и чутким носом щенка.
«Гарвард» был невероятно вкусным, как ленинградский пломбир. Блестящим и радостным, как ёлочная игрушка. Благоухающим, как пирог с мясом и грибами, который готовила её бабушка по субботам. Изысканным, как косички из теста поверх этого кулинарного великолепия. Соня кусала мир, смотрела в него, обоняла и наслаждалась. Но у неё уже проявилась эта генетическая патология всего человечества – самосознание.
Года в два с половиной ей подарили пластмассового зелёного крокодила в красном кафтане.
– Крокодил Гена! – сказал Эдик – двадцать пятый муж подруги Сониной бабки.
– Не-а… Йезейфойд! – веско ответила Сонечка.
– Едем в порт?! Да, мы обязательно пойдём в порт! Смотри! Уж год прошёл, а она помнит! – радостно завопил Сеня, колыша необъятным животом и одновременно делая «козу» под гнусавый аккомпанемент «у-тю-тю».
– Йезейфойд! – потрясая чудищем в шляпе, продолжала Соня гневно настаивать. – Кйокодий – Йезейфойд! Кембй-Й-йж! – злилась она на свой неповоротливый язык.
– Нет. Он не рыжий. Этот цвет – красный! А этот – зелёный! – продолжал упиваться собой дядя Эдик.
Злобно заехав ему по пузу творением массового воспалённого сознания советских алкогольно-коматозных художников, Соня известила присутствующих о своём намерении смыться немедленно одним-единственным словом, которое давалось ей без труда:
– Будка! – сказала она и, прихватив «Резерфорда», ретировалась на своих толстых коротких ножках.
Будкой назывался маленький летний домик, стоявший чуть поодаль от grand-строения, представлявшего из себя караван-сарай для друзей, многочисленных родственников, их друзей, их родственников – людей, в общем.
Дед, где бы он ни жил, обязательно строил Будку. Соня тогда думала – ради сопровождавших его при переездах с места на место загадочных сущностей. Из которых огромный сине-зелёно-жёлто-коричневый пыльный глобус был на первом месте. Правда, Сонечка больше любила другой – поменьше. Палево-пегий, рельефный, с таинственными надписями. По нему было приятно водить ладошками и обниматься с ним. И ещё он раскалывался пополам. А внутри всегда обнаруживались стаканы и бутылка.
Три огромные картины, казалось, сливались со стенами потрескавшимися горными хребтами и холщовыми потёртостями морей. Карты. Тогда Соня считала их картинами.
Одна была вся сплошь покрыта разной величины фигурами, подписанными для памяти. ЕВРАЗИЯ – очень длинно и толсто. АФРИКА – вся жёлтая. И белая, как мел, АНТАРКТИДА.
Вторая – таращилась «стрекозиными» очками и очень напоминала расколотый пегий глобус, только без фокуса со стаканами.
Третья – пестрела примитивизмом красок и вся, как муравьями, была усыпана «СССР»-ами, «ЧССР»-ами, «ПНР»-ами, «ГДР»-ами и прочими «ФРГ». На ней исконно жёлтая Африка походила на счастливый сон кубиста. Сушёные муравьишки букв хоть и не кусались, но и не смотрелись. Никакого наслаждения не приносили. Не в пример вкусному «ГАРВАРДУ», прекрасному безо всяких картинок, самоценному слову!
Ещё в Будке было очень много книг и странный аппарат, по поводу которого бабушка частенько говорила деду:
– Андрей, выбросил бы ты это… Посадят. Да и стыдно!
– Не стыдно. И не посадят. Я с участковым пью…
Бабка с дедом были «вещами в себе» и друг в друге. Мало кого замечая из своих четверых детей. Что уж говорить о целом сообществе производных – от мала до велика, – к которым относилась и Соня.
Дед был фактурным мужчиной. Видимо, с той поры Сонечка так тяготела к красивым мужским телам. Ему было семьдесят, когда он всё ещё мог стоять на голове без помощи рук. (Кажется, у йогов это как-то называется.) Поднимал тяжеленную гирю, обливался ледяной водой, брился наголо, несмотря на отличные волосы, и был суров до невозможности. В принципе ни с кем, кроме бабки, он не контактировал. Они никогда не называли друг друга «мать», «отец», «бабка», «дед». Только «Полина» и «Андрей». До самой смерти. Вначале его. И ровно через год – день в день – её.
Дед был невероятно гневлив – в разгар вечерних посиделок мог запросто швырнуть тяжёлый стол куда-нибудь в дальний угол вместе со стоящей на нём снедью только потому, что кто-то его, хозяина, перебил. Зато, приняв рюмку-другую, любил поразмышлять вслух. И делал это невероятно красиво. И Соня незаметно откусывала, подсматривала и вдыхала аромат, безотчётно наслаждаясь мгновениями близкой ей по духу жизни.
Деда боялись все.
Кроме Полины и Сонечки.
Что чувствовала бабушка – Соне было не суждено понять ни тогда, ни ещё в течение пары десятков лет после. И только сейчас она, пожалуй, решилась бы поговорить об этом. Но тогда было обидно, что её не замечают. Соня попыток не оставляла – подбираясь к деду поближе, она заглядывала ему в глаза оленячьим взором – о, этому она научилась, видимо, раньше, чем осознала себя! – и пыталась к нему прикоснуться. Он же отдёргивал руку, как будто кто-то незнакомый в толпе фамильярно хлопал его по плечу.