Малоизвестный Довлатов. Сборник
Шрифт:
Десять лет я живу в Америке, причем не просто в Америке, а в безумном, дивном, ужасающем Нью-Йорке, и все поражаюсь отсутствию хамства. Все, что угодно, может произойти здесь с вами, а хамства все-таки нет. Не скажу, что я соскучился по нему, но все же задумываюсь — почему это так: грубые люди при всем американском национальном, я бы сказал, добродушии попадаются, наглые и нахальные — тоже, особенно, извините, в русских районах, но хамства, вот такого настоящего, самоупоенного, заведомо безнаказанного, — в Нью-Йорке практически нет. Здесь вас могут ограбить, но дверью перед вашей физиономией не хлопнут, а это немаловажно.
И тогда я стал думать, припоминать: при каких обстоятельствах мне хамили дома. Как это получалось, как выходило, что вот иду я по улице тучный, взрослый и
И так же угодливо я всю жизнь разговаривал с официантами, швейцарами, водителями такси, канцелярскими служащими, инспекторами домоуправления — со всеми, кого мы называем «сферой обслуживания». Среди них попадались, конечно, милые и вежливые люди, но на всякий случай изначально я мобилизовывал все уменьшительные суффиксы, потому что эти люди могли сделать мне что-то большое, хорошее, важное, вроде двухсот граммов колбасы, а могли — наоборот — не сделать, и это было бы совершенно естественно, нормально и безнаказанно.
И вот так я прожил 36 лет, и переехал в Америку, и одиннадцатый год живу в Нью-Йорке, и сфера обслуживания здесь — не то пажеский корпус, не то институт благородных девиц, и все вам улыбаются настолько, что первые два года в Америке один мой знакомый писатель из Ленинграда то и дело попадал в неловкое положение, ему казалось, что все продавщицы в него с первого взгляда влюбляются и хотят с ним уединиться, но потом он к этому привык.
И все было бы замечательно, если бы какие-то виды обслуживания — почта, например, или часть общественного транспорта — не находились и здесь в руках государства, что приближает их по типу к социалистическим предприятиям, и хотя до настоящего хамства здешняя почта еще не дошла, но именно здесь я видел молодую женщину за конторкой, с наушниками и с магнитофоном на поясе, которая, глядя на вас, как на целлофановый мешок, слушала одновременно рок-песенки и даже как-то слегка агонизировала в такт. С тех пор я чаще всего пользуюсь услугами частной почтовой компании «Юпиэс», и здесь мне девушки улыбаются так, что поневоле ждешь — вот она назначит тебе в конце разговора свидание, но даже после того, как этого, увы, не происходит, ты все равно оказываешься на улице более или менее довольный собой.
ПИСЬМА
Письма на моем столе
Когда я был маленьким, то страшно завидовал взрослым, которые имели основания заглядывать в почтовый ящик и время от времени доставали оттуда письма, украшенные пестрыми марками и таинственными штемпелями. Высокое право писать и получать письма казалось мне недосягаемой привилегией зрелости. Лет до десяти я вообще не получал писем, а затем побывал летом 52-го года в пионерском лагере «Артек», познакомился там с мальчиками разных национальностей, и после этого раза два-три в год получал письма то из Средней Азии, то из Прибалтики, то с Украины
В конце концов эта переписка заглохла, и я опять несколько лет почти не получал писем, если не считать двух-трех посланий от моих одноклассниц, в которых говорилось: «Давай вместе слушать пластинки Рашида Бейбутова», или «Кто по-твоему выше, Пушкин или Маяковский?», а одно из них заканчивалось словами: «Если ты любишь Сережку Тюленина, давай дружить».
Потом я стал студентом, у меня началась, так сказать, личная жизнь, но писем мне, в общем-то, никто не писал, потому что все мои знакомые жили в Ленинграде, и свои проблемы мы решали в ходе долгих телефонных разговоров. Если в ту пору я и получал письма, то из библиотек с требованием срочно вернуть взятые там книги или уплатить штраф в размере их пятикратной стоимости, а также — предвыборные повестки, которые в строгом смысле слова и письмами-то назвать нельзя.
Осенью 62-го года меня забрали в армию, я оказался в республике Коми, служил в тайге, да еще и в охране лагерей особого режима, но зато я чуть ли не каждый день получал письма от моих родителей, от старшего брата и нескольких близких друзей, и эти письма очень меня поддерживали в тех кошмарных условиях, в которые я попал, тем более что почти в каждом из них я обнаруживал — рубль, три, а то и пять, что для советского военнослужащего истинное богатство. Эти деньги я, как и все мои сослуживцы, тратил, естественно, на вино и на папиросы, и в результате за три года в армии приучил себя основательно и к тому, и к другому.
Потом я демобилизовался и, находясь под впечатлением увиденного в лагерях особого режима, стал писать рассказы и рассылать их по редакциям. Нормой для меня в те годы было писать по одному рассказу в день, и, соответственно, я рассылал по газетам и журналам семь пакетов в неделю. В ответ я получал бесчисленные письма, которые были настолько похожи, что случись это в наши дни, в Америке, я был бы совершенно уверен, что их создают компьютеры с одинаковой программой. Эти письма неизменно заканчивались такими словами: «Ваш рассказ нас заинтересовал, но по понятным вам причинам опубликован он быть не может. С уважением — такой-то».
Помню, меня очень раздражало это вот «с уважением», ведь гораздо естественнее в таком контексте было бы написать: «с презрением» или «с отвращением». Какое уж тут может быть уважение к человеку, посылающему в редакцию свой рассказ, который по понятным самому автору причинам не может быть опубликован?!
Все эти письма были похожи, кроме одного, из «Литературной газеты», которое меня совершенно озадачило и до смысла которого я не могу докопаться до сих пор, по прошествии двадцати с лишним лет. Письмо заканчивалось такими словами: «Ваш рассказ нам понравился, и мы напечатаем его в июне текущего года. Хотя надежды мало. С уважением — Цитриняк». Фамилия «Цитриняк» время от времени попадается мне в советской печати, так что я не расстаюсь с надеждой — выяснить, что он тогда имел в виду.
В начале 70-х годов мои наиболее решительные и отчаянные друзья устремились на Запад, и от них время от времени приходили письма в тонких светло-голубых конвертах с синими и красными полосками, и эти редкие письма становились общественным достоянием, мы носили их из одной компании в другую, читали вслух и обсуждали самые мелкие подробности, начиная со штампов на конверте. Помню, как Игорь Ефимов, держа в руках только что полученное с Запада письмо, взволнованно говорил: «Ну почему, почему, почему американский штамп такой отчетливый, а на нашем невозможно прочесть ни дату, ни место назначения?! Почему даже в таких пустяках мы на последнем месте?!». Любая информация в этих письмах казалась нам сенсационной, то, что Бродский отрастил длинные волосы, и то, что Славинский поскандалил в баре, и то, что Марамзин купил машину, и даже цвет этой новой машины был предметом наших долгих и оживленных дискуссий.