Малоизвестный Довлатов. Сборник
Шрифт:
Представь такую сцену. Врач и собака. Собака безнадежно добра. А он готов ее сам укусить. На бумаге это глупо. Как всякая пантомима. Но в кино может быть смешно необычайно.
Мальчик не Буся Гольдштейн. Это дядя Моня так полагает. Мальчик играет в бейсбол. А скрипка ценою в 28 рублей хранится в банковском сейфе.
Короче — показать русскую жизнь в Нью-Йорке. Видя ее смешной и трогательной. С голодовкой возле ООН. И с этой собакой. С приехавшей умирающей старухой. Не безнадежной.
Не хватает ключевого анекдота. Надо бы поговорить 3–4 часа. Потом сесть и написать заявку. В один день.
У меня все хорошо. Все постепенно куда-то движется. Может, будет работа по специальности. И т. д.
Обнимаю.
С.Д.
10 нояб. < 1981 г., из Нью-Йорка в Бостон >
Милая Люда!
Яша очень торопит с заявкой. Говорит, что перспективы и возможности укрепились. Что CBS как-то особо заинтересовано (а) [39] . Что мне будет звонить вице-президент, некая Эстер Шапиро. (Что заведомо приводит меня в ужас.) Может, в финале засадить какой-то поджог со страховкой. Пожар — обновление — мудрость (?????).
39
CBS — Columbia Broadcasting System — вторая по
Он сказал: «Вы будете идиотом, если не попытаете счастья». Я сказал ему о тебе. Он что-то прочел, слышал. Давай твои соображения [40] .
С.
9 июня < 1983 г., из Нью-Йорка в Бостон >
Милая Люда!
Не откажи в любезности передать эту записку твоей матушке.
Привет Виктуару [41] .
40
Ничего из этой затеи со сценарием, разумеется, не вышло.
41
Виктор Штерн, мой муж.
С.
Уважаемая Надежда Филипповна!
Ввиду чрезвычайной, бессмысленной занятости, я сократил почти до нуля неделовую переписку, и все-таки хочу поблагодарить Вас за отповедь Майе Муравник [42] в связи с ее бреднями о Маяковском. Все публикации такого рода основаны на хамском стремлении навязать большому человеку параметры собственной личности, востребовать от него соответствия нашим, как правило — убогим моделям, беззастенчиво взятым за образец. Маяковский, например, следуя эмигрантским критериям, должен был написать похабные частушки о Ленине, распространить их в самиздате, затем попросить политического убежища во Франции и оттуда по западному радио героически критиковать советскую власть. Майя (которую я давно и хорошо знаю с плохой стороны) никогда не поймет, что Маяковский служил не советской власти, а своему огромному пластическому дару, служил неправильно, ложно, и решился на такую для себя меру наказания, каковой не потребовал бы для него ни один из самых железных оппонентов…
42
Майя Муравник — журналистка, живет в Париже. Воспользовавшись устными рассказами моей матери о ее встречах с Маяковским, без разрешения написала о них в «Новом русском слове», исказив смысл услышанного. Мать ответила на эту публикацию довольно резкой статьей. Позже она сама написала и опубликовала в «НРС» воспоминания о своих встречах с Маяковским.
Подобная же низость творится в эмигрантской прессе относительно Горького, Блока, Есенина, Клюева и Пильняка (убитых), Олеши, и даже в адрес Булгакова раздавались упреки насчет недостаточного антисоветизма…
Бич эмиграции — приниженность, неполноценность и холуйство, и Вы оказались первым человеком, отчитавшим холуев резко и без церемоний, дабы отбить у них охоту к осквернению монументов, что на языке цивилизованных народов называется вандализмом.
Еще раз — спасибо, и простите, что не могу написать более внятно, четко и коротко, полуторагодовалый ребенок Николай буквально, физически сидит у меня на голове.
От души желаю Вам здоровья и благополучия.
Надеюсь, Вы не бросили курить?
Ваш С. Довлатов
Письмо к Юлии Губаревой
Юлия Сергеевна Губарева (род. в 1946 г.) — преподаватель музыки, закончила Ленинградскую консерваторию по классу фортепьяно, знакомая Сергея Довлатова с 1970 г., когда она вышла замуж за Александра Васильевича Губарева (1941–1983), приятеля Довлатова с начала 1960-х годов. Губарев закончил отделение социологии психологического факультета Ленинградского университета, с конца 1960-х годов работал в Русском музее, в 1982 г. — в должности заместителя директора. Незадолго до смерти вынужден был из музея уйти.
Часть писем Сергея Довлатова к Юлии Губаревой, в том числе публикуемое ниже, печаталась в петербургской газете «Невское время» (11 июля 1994 г.).
24 декабря. (Или — ночь перед Рождеством.) <1982 г.>
Здравствуй, милая Юля! Мы были очень рады твоему письму, хотя жизнь, в общем, печальна. Сложность в том, что я, довольно хорошо представляя себе ваши обстоятельства, не в состоянии изобразить — свои. Мы живем не в другой стране, не в другой системе, а в другом мире, с другими физическими и химическими законами, с другой атмосферой. Одни и те же понятия — семья, любовь, работа, деньги, творчество, вера и так далее — наполнены абсолютно другим, иногда чуждым и малопонятным содержанием. Объяснить все это косвенным путем — невозможно, поскольку нет аналогий, нет линии отсчета, не с чем сравнивать. Более того, все попытки описать нашу жизнь вызывают, я думаю, однозначную реакцию: «с жиру бесятся», а это — не вполне справедливо. У нас, действительно, раз и навсегда решена узкая группа проблем (примитивная еда, демократическая одежда), но к этому чрезвычайно быстро привыкаешь, и та часть сознания, которая всю жизнь была поглощена этими двумя заботами, наполняется заботами иного порядка, куда более острыми, а главное — совершенно неведомыми и непривычными. Так что, поверь мне, Джулия, мы живем отнюдь не в раю, и значительная часть эмигрантов тайно или явно полагает, что дома было лучше. Наш случай особый, я уехал по конкретным творческим, или, говоря шире — идейным причинам, и, в общем, достиг, чего хотел, то есть — положения, более или менее соответствующего моим возможностям. Люди, уезжавшие по материалистическим причинам (а таких — подавляющее большинство), во многом разочарованы, что-то выиграли на уровне джинсов, подержанных автомобилей и кинофильмов с голыми барышнями, но что-то существенное и проиграли, баланс же подводить очень трудно: слишком легко мы забываем плохое и слишком быстро привыкаем к хорошему. Как говорит Бродский, «русские в Нью-Йорке ходят и ищут, что бы такое полюбить на всю жизнь» — здесь это выглядит глупо. Здешняя жизнь требует от человека невероятной подвижности, гибкости, динамизма, активного к себе отношения, умения приспосабливаться. Разговоры на отвлеченные темы (Христос, Андропов, Тарковский и прочее) считаются в Америке куда большей роскошью, чем норковая шуба. Никакие пассивные формы жизни здесь невозможны, иначе пропадешь в самом мрачном, буквальном смысле, и поэтому Боря (Довлатов. — Ю.Г.) и Валерий (Грубин. — Ю.Г.), такие, казалось бы, похожие люди, здесь существовали бы по-разному. Боря стал бы хозяином ресторана или бензоколонки, или, на худой конец, сел бы в такси, чем занимаются по традиции (еще с Парижа)
Во-первых, и это самое главное, мы живем в чужой стране, с чужим и непонятным языком, с неведомыми традициями и законами, с непостижимой для нас ассоциативной структурой, с ускользающими визуально-смысловыми параллелями. Примитивно говоря, вопрос «Что бы это значило?» выжжен на наших физиономиях каленым железом, на каждом шагу мы теряемся в догадках относительно того, что же произошло: хорошее или дурное. Люда Штерн когда-то работала в американской фирме, и однажды босс, моложавый спортивный американец, сказал ей, что хочет пригласить ее в бар — поделиться огромным личным несчастьем. Они спустились в бар, Людка дико кокетничала, раскатисто смеялась, босс грустил, а потом сказал, что горе его заключается в необходимости лишить себя такого прекрасного человека и работника, как Люда. Все это означало, что ее уволили, а в Америке потеря работы очень много значит, человек успевает нахапать в кредит всякого барахла, и что потом делать — неясно. Короче, языка мы не знаем и не будем знать никогда, то есть, все мы примитивно объясняемся, но оттенки совершенно непонятны, так что осмысленные разговоры — не для нас. Законов мы не знаем, привычная юридическая интуиция в этих условиях — бесполезна, достаточно сказать, что за 4 года в Америке я почти беспрерывно нахожусь под судом. Меня судили за плагиат, клевету, оскорбление национального достоинства, нанесение морального ущерба (Глаша укусила вонючего американского ребенка), а сейчас нас с Леной судят за двенадцать с половиной тысяч долларов, которые мы взяли в банке для нашего приятеля и которые он не хочет (да и не может) возвратить. Суды в Америке долгие, формальные, тянутся месяцами, выматывают душу, и результаты могут быть самыми неожиданными. Я уже писал, что общая сумма наших с Леной долгов составляет более 30 тысяч, вообще, принципы финансовой жизни тут совершенно иные, в обращении находятся довольно значительные суммы, выделяя из себя, допустим, одну восьмую часть — на каждодневное существование, то есть, в Союзе человек зарабатывал 200 рублей, и мог эти деньги истратить, тут я зарабатываю, скажем, 18–20 тысяч в год, треть сжирают налоги, остальное как-то вращается, перемещаясь из одной горящей точки в другую, а для жизни я изымаю, например, 100–150 долларов в неделю, чего мне абсолютно и явно не хватает. Сама психология расходов тут совершенно иная. Допустим, мы с Леной считаемся «паблик фигъюрз» (общественные люди), у нас должны быть красивые зубы, в Америке еще никто не видел публично выступающего человека без зубов, в результате около шести тысяч ушло на это дело, ремонт тянулся год, я, например, износил четыре временные челюсти и так далее. По роду своих занятий я пять-шесть раз в неделю встречаюсь с разными людьми и почти всегда бываю заинтересованной стороной, это значит, я должен пригласить человека в ресторан, я не могу беседовать с ним в парке на скамейке, или сказать: «Можно, я к вам зайду», меня бы сочли ненормальным, а от уровня ресторана зависит успех переговоров, поскольку расходы являются эквивалентом моего к собеседнику отношения, сотни американских анекдотов построены на курьезе: предлагая сделку, человек пригласил собеседника в «Блимпи» или «Макдоналд» — это система дешевых забегаловок.
Второе, что делает здешнюю жизнь иногда совершенно невыносимой — это постоянная борьба за свою безопасность. Мы живем в самом криминальном городе мира, в Нью-Йорке за год убивают две тысячи человек (побольше, чем в Афганистане), среди которых десятки полицейских, здесь фактически идет гражданская война, то же самое, или почти то же самое происходит во всех крупных городах Америки, и большинство американцев рассуждают так, что лучше сдаться красным, которые ликвидируют бандитизм. В провинции, конечно, ничего этого нет, но в провинции мне совершенно нечего делать, и я никогда по доброй воле из Нью-Йорка не уеду, так что приходится воевать. Есть разные способы уберечься от опасности, евреи в Бруклине (главным образом — бывшие одесситы) создали что-то вроде милиции, организовали дозоры, ходят с автоматами и так далее. Мы с Леной выбрали пассивный способ, то есть — поселились в дорогом районе, квартира наша стоит сейчас 600 долларов в месяц — это стоимость четырех дубленок, или 120 бутылок водки, но и у нас время от времени бывают перестрелки, грабежи и убийства, к счастью, никто из нас не служит, Лена купила наборную машину и берет заказы на дом, а я сочиняю всякую халтуру и раз в неделю отвожу ее в город, мы живем как бы в Озерках. Даже в нашем сравнительно тихом Квинсе зарегистрированы десятки организованных банд со своими казначеями, идеологами, бухгалтерами, адвокатами и пр. Это — буржуазный Квинс, а, скажем, в Гарлеме, Бронксе, Нижнем Манхаттене есть огромные районы, куда уже не заглядывает полиция, и откуда криминальная информация уже не попадает в газеты, там происходит что-то жуткое. Я года два назад писал репортаж из ночного Гарлема, мы были вчетвером, взяли галлон водки (я тогда еще был пьющим), вооружились пистолетами, и в результате от страха так шумели и кричали, что мой приятель-фотограф вдруг сказал: «Обрати внимание, мы здесь страшнее всех!» И действительно, чернокожие с опаской поглядывали на русских журналистов. Короче, переехать в более дешевую квартиру мы не можем, и эти 600 долларов — больше половины наших месячных расходов.
Третья проблема — человеческие отношения. Я не говорю об американцах, с ними мы всегда будем чужими, то есть, я общаюсь с 15—20-ю людьми, но исключительно по делу. Это — переводчики, литературные агенты, редакторы и профессора-слависты. В делах американцы, как правило, безупречны, доверчивы, обязательны и так далее, но отношения российского типа с ночными беседами, внезапными появлениями, одалживанием денег — здесь совершенно исключены. Американское «друг» соответствует русскому «знакомый». Я, например, дружу с Воннегутом, он хорошо к нам относится, неоднократно и в разных формах выражал свою литературную симпатию, но когда у него было 60-летие <…>, он позвонил и сказал: «Приходи в такой-то ночной клуб к одиннадцати, когда все будут уже пьяные…» То есть, на торжественную часть меня не пригласили, там была публика другого сорта — бизнесмены, ученые, киношники, а меня позвали как бы с черного хода, и это не оскорбление, он совершенно не имел в виду меня обидеть, он просто выразил с большей или меньшей точностью уровень наших отношений. И так далее. Никакой задушевности, никаких пятерок до получки, никаких звонков без повода, только одни сплошные дела, и это нас, в общем, устраивает, на американцев мы давно махнули рукой, гораздо хуже складываются отношения с соотечественниками. С философской точки зрения все нормально, зависимость сплачивает, а свобода — разъединяет, дома все воевали с начальством и были дружны, как подпольщики, здесь начальство отсутствует, инерция неутихающей битвы жива, и поэтому все воюют друг с другом. Многие героические диссиденты превратились либо в злобных дураков, как М., либо (как это ни поразительно) в трусов и приживалов из максимовского окружения, либо в резонеров, гримирующихся под Льва Толстого и потешающих Запад своими китайско-сталинскими френчами и революционно-демократическими бородами. Почти все русские здесь рядятся в какую-то театральную мишуру, Шемяка увесил себя железными масонскими цацками, спит в сапогах, потому что снимать и надевать их — чистое наказание, Неизвестный (неглупый и литературно одаренный человек) говорил при мне коллекционеру Нортону Доджу: «Жизнь — это горизонталь, Бог — это вертикаль, в точке пересечения — я, Микеланджело, Шекспир и Кафка».