Малютка Эдгар
Шрифт:
Пока Эдгар оставался лишь однажды мелькнувшим в зеркале воды призраком (темное лицо, борода, шрам), в худшие минуты его можно было считать своей отторгнутой частью, застоявшейся непролитой кровью, нечистой совестью, еще не подхваченной заразной болезнью, еще не совершенным злодеянием, — а в лучшие дни и ночи Эдгар мог сойти за идеал взрослого, которым Эдди пока не стал (и не факт, что станет), напоминанием из будущего, которое по нелепой прихоти генетического бильярда влетело именно в его лузу («Или, может, сначала в мамашину?..») А сейчас, когда у него появилась возможность в любой момент заткнуть дядю — команда «Место» — или откупорить бутылочку с джинном — команда «Голос», — он и вовсе не нуждался в том, чтобы дядя обрел личину, а
Там, почти неразличимая, и впрямь замаячила темная фигура, от старинной и почему-то мокрой одежды которой валил пар, а длинные волосы казались идущим из головы дымом, будто «старый друг» прибыл из дождливого круга преисподней или прямиком с электрического стула… а почему бы и нет?
— Это тебе за Фамке, — произнес голос из-под каминного свода. Звучал он так, словно в трубе выл плененный ветер и заодно визжала застрявшая кошка. Потом добавил тихо: — Это тебе за меня…
Малютка уже смекнул, что сейчас не его партия, и это не с ним — расплата. Смирившись в неизбежным, он затаился и молча ждал, зато силуэт дяди Эдгара черной кляксой проступил на разделявшей их внутренней стене. Неискупимая вина, нескончаемое страдание — но и нестираемая насмешка над собой, над миром, над Джокерами. Малютку уже трясло от невольного сопричастия (если не соучастия) к этому кощунству, гордыне, ухмылке, которую бросают в зубы псам судьбы и прочим неодолимым силам, потому что бросить больше нечего — вообще нечего.
Трясло его, но не Эдгара, и, удивительное дело, теперь совсем не тряслась рука, державшая «Хеклер унд Кох», поднимавшая оружие на линию, которая соединила напоследок оскверненную любовь, преступление, ненависть, ужас и месть. Дядя взял «старого друга» на мушку. Он и сам был на мушке — Эдди прекрасно видел поблескивавшее в огне стальное рыло внушительного калибра и руку в кожаной, дымящейся, почти уже обуглившейся перчатке. Но боль для этих двоих дуэлянтов не имела значения. Имели значения тела, однако те, испытавшие всю мыслимую и немыслимую боль, вовремя состарившиеся, распавшиеся в прах, были утрачены безвозвратно, а нынешние, еще пребывавшие в игре, были всего лишь временным пристанищем неудачников, посмертных бродяг, сомнамбул, преступников и проклятых негодяев.
И вот они держали друг друга на мушке достаточно долго, чтобы оба прочувствовали иронию до конца… и осознали, что перемена «костюмов» сделала взаимное убийство бессмысленным. Даже удовольствия не получишь. Месть, хоть и стала за годы и столетия весьма холодным блюдом, начисто утратила всякий вкус. Пара Джокеров кривлялась сейчас перед глазами каждого: для одного — в пляске огня, для другого — в холодной зыби «хай-тека», что вымораживала душу из Эдди-молокососа, не осознававшего и десятой доли происходящего. Пара Джокеров хохотала сейчас до упаду и в их сознании — запертом, изуродованном, спрессованном чужим возрастом и полом, а также отравленном чужими лимфой и кровью…
28. Анна/Фамке
Палец Анны замер на клавише быстрого вызова абонента «Алекс». Другой Алекс. Из другой жизни. Она не доверяла старухе, но еще меньше доверяла себе. Бросила взгляд на мужчину, который мог кое-что прояснить или еще сильнее сбить ее с толку. О ранениях в живот она знала только, что это очень больно, а ждать неизбежного приходится слишком долго. Потом она наткнулась на его рассеянную блуждающую улыбку.
«Ого! — сказала старуха. — А наш красавчик, оказывается, под кайфом. Вот неожиданность…»
У Анны не было достаточного опыта в том, как выглядят и как ведут себя раненые люди под кайфом. Не то чтобы она была совсем хорошей девочкой, но от экспериментов, чреватых потерей самоконтроля, судьба ее предохранила. Ну и где теперь ее самоконтроль? А судьба — это, оказывается, всего лишь желчная злобная старуха внутри.
«Так что собираешься делать?» — спросила Фамке, которая, как любой законченный самодур, любила время от времени поиграть в демократию.
Анна впала в ступор. Сознание превратилось в асфальтированную площадку; сквозь трещины, точно клочья жухлой травы, пробивались обрывки чужой мысли: «Нам ведь с тобой не нужны здесь полицейские, правда?..»
С этим она готова была согласиться. Слишком много вопросов, на которые у нее нет ответов, — начиная с того, как она вообще появилась тут. И почему так разительно похожа на мертвую женщину в душевой.
Раненый издал странный звук. Анне показалось, что он захихикал, словно был участником дурацкого розыгрыша и ему не хватило выдержки. Ну а красная жидкость — томатный сок или кровь с бойни… Как легко она хваталась за любую, даже самую нелепую мелочь, способную перевернуть все с головы на ноги. Но ничего не помогало. Алекс-2 не смеялся. Это была предсмертная судорога. Еще немного крови изо рта, розовых пузырей на губах — и все кончилось.
Анна почти ничего не почувствовала, как будто Фамке не подпускала к ней боль, сострадание, ужас потери — то, что положено чувствовать, когда становишься свидетелем чьей-то смерти, а тем более смерти близкого человека. Отрава уже действовала: патологическое сходство двойников стремительно обесценивало то, что Анна испытывала по отношению к настоящему Алексу; теперь все могло оказаться подделкой, включая… саму Анну.
С трудом продираясь сквозь образы, пытавшиеся завладеть ее сознанием (жуткие голые старики бродили по пляжу, пожирая гниющую рыбу), она вцепилась в страшное и, тем не менее, в чем-то утешительное подозрение. Рассмотрела его как следует, повертела так и этак. Что, если она — всего лишь копия Анны, унаследовавшая только часть ее памяти и жалкие остатки человечности? Тогда становится объяснимой свистящая пустота внутри, половинчатость, ущербность — как объясним страх бросить взгляд в зеркало, когда ожидаешь увидеть там совсем не то, к чему привыкла… или вовсе ничего не увидеть.
Она вспомнила женщину из «Соляриса» (как же ее звали? — нет, нельзя требовать слишком многого от плохого оттиска): бедняжка все безуспешно пыталась убить себя, и всякий раз это приводило только к созданию новой копии. Правда, Анне еще хуже — у той, на Солярисе, по крайней мере не было другой твари внутри. Или все-таки была? Должен же был Океан как-то помыкать ею.
Через мгновение она начисто забыла о той женщине, словно сознание переключилось на канал, транслировавший триллер. Она даже слегка присела и одновременно пригнулась — ей впервые пришло в голову, что убийца все еще может находиться в доме. Похолодело в желудке, скрутило кишки: «может»? Он находится в доме. Это было чутье, но вместе с тем нечто большее — она знала, что иначе не оказалась бы здесь. Шла игра не на жизнь, а на смерть; это место, а может, и весь этот мир был игровым полем. Или игровой комнатой — в зависимости от того, откуда смотреть, изнутри или снаружи.
Понимание не вызвало ни малейшего протеста. Протестовать против порядка вещей? Себе дороже. Лучше попробуй выжить, девочка.
Она оторвала взгляд от раненого, обернулась и поняла, над кем тот смеялся. Над ней. Или над собой, поскольку он уже умирал, а она — пока нет. Но за этим, кажется, дело не станет. В нескольких шагах от нее, на фоне каминного огня, будто в рамке, вырезавшей кусок пространства из реальности, стоял ребенок лет шести-семи. Или карлик. Он был в куртке, надетой почему-то навыворот, в грязных джинсах и ботинках. Под капюшоном было слишком темно, чтобы Анна могла различить его глаза. Она видела только нижнюю часть нежного лица, маленький рот, приоткрытый в подавленном крике. Нет, не карлик. Вероятно, тот самый малый с двойной карты. Похоже, для него встреча оказалась не менее неожиданной, чем для нее. Учитывая, что в руке дитя держало пистолет, оно все же имело лучшие шансы пережить эту неожиданность. Ребенок-убийца? После старухи, сидящей внутри и пытавшей ее болью, истериками и воспоминаниями о чужих жизнях, уже ничто не казалось Анне удивительным, странным или невозможным.