Мама! Не читай...
Шрифт:
Я ничего не знала про брата
Всё пытаюсь вспомнить что-нибудь из нашей братско-сестринской жизни... В смысле — что-нибудь из отношений с братом. Ничего там нет в прошлом, никаких воспоминаний, никаких домашних сцен, разговоров за чайком, откровений, нежностей — ну, вообще ничего. Только его ленивое «Да пошла ты...» по всякому поводу. Впрочем, порой и без повода: «Пошла из этой комнаты!»,
Зато помню, как он поступал в медицинский институт. Мне тогда было девять лет, стояло лето, мы с родителями жили на даче, а Сашка сдавал вступительные. Однажды утром...
Мама ещё не встала, ещё лежит в постели, лицо у нее несчастное, бледное. Папа стоит над нею, что-то говорит, тут подхожу проснувшаяся я. И вот мамочка выдает тихим голосом:
— Ну, ясно... Всё мне ясно... Если он сейчас не поступит, я просто кончусь... Это будет конец. Я не переживу.
— Не-е-ет! — диким голосом заорала я. — Нет, мамочка, нет! Почему, не надо, что же это! — и я начала рыдать... Помню, что сквозь рыдания слышала укоризненные слова папы, обращённые к маме:
— Ну, ты уж совсем... Ну, что ты такое несёшь?
Дальше не помню. Мой ужас оттого, что мама может умереть из-за провала Сашки, перешиб тогда, видимо, всё восприятие и заодно отшиб память.
День за днём после этого случая я ждала с ужасом результатов поступления брата в институт. Ведь любые мамины слова я воспринимала только всерьёз, буквально, тем более, что она всегда была отличной актрисой, и фраза «Я не переживу» говорилась слабым, умирающим голосом, а лицо было совершенно больным и землистого цвета. Не знаю, кто больше всех радовался, когда Сашка поступил. Наверное, всё-таки я...
А всё же он и впрямь был молодец, умница: поступил в трудный 2-й Медицинский при диком конкурсе и совершенно самостоятельно, безо всяких там блатов или взяток.
Не зря мама всегда гордилась своим сыном. Она очень любила рассказывать:
— Когда Сашка родился, на него сбегался смотреть весь роддом: ресницы у него лежали до середины щёк. А когда он подрос, то его часто принимали за девочку, потому что такие глазищи с такими ресничищами просто не могли быть у парня, — и она счастливо так смеялась.
А я ничего не могу рассказать про брата, совсем ничего. Я его не знала. И про него ничего не знала. Потому что он этого вовсе не хотел. Закрытая была для меня система на кучу замков, засовов и паролей. Я иногда задаю себе вопрос: может, восемь лет разницы — это очень много? Но слишком часто вижу убедительные опровержения такой «утешительной» теории. Нет, не в возрастной разнице дело. А в отсутствии любви.
Двоемыслие как способ существования
Как любая девчонка, я любила, когда ко мне в гости приходили мои подружки: две Ленки, Таня, Наташа. Но больше всего радости мне доставляло, когда ко мне приходила моя Олечка. Мы с ней были очень близки во всех смыслах: отличницы, много читающие девочки, нам было о чём болтать на одном языке. Признаюсь честно: со всеми прочими девчонками я «исполняла долг»: надо было дружить, надо было поддерживать отношения, надо было быть в коллективе. Иначе съедят заживо. Этот закон я освоила в довольно раннем возрасте. Никогда в своей школьной компании я не была полностью собой, такой, какой мне хотелось быть, чтобы хотя бы говорить о том, что распирало, что по-настоящему болело, волновало. Моя жизнь, моя музыка, мои книги — отдельно, а школьная компашка с её интересами — отдельно.
Олечка — это другая история. С ней мы трепались о самом важном и, к примеру, самом для нас страшном.
— Ты знаешь, — Олечка округляла до невозможности свои и без того большие серые глазищи. — Ведь КГБ может прослушивать всё, что говорится в квартире!
— Как? — в ужасе шептала я: в нашей квартире чего только не говорилось, господи...
— Через телефон! Даже если трубка лежит на месте, они могут слышать всё — техника такая.
В этом смысле я была запугана до жути, правда, не только и не столько Олечкой.
— Даже не вздумай рассказывать в школе то, что сейчас слышала, — напутствовала меня мама после большой диссидентской беседы за ужином, как всегда сопровождая назидание «страшными» глазами.
— А что может быть? — меня прямо скрючивало от ужаса.
— Что, что! В тюрьму мы с отцом пойдём — вот что!
...И опять стучали мои зубы.
В школе все, ну абсолютно все дети травили политические анекдоты про Брежнева. Я всегда вежливо смеялась, но сама никогда, ни разу не рассказала ни одного, хотя знала их больше других.
— И правильно! — хвалила меня мама. — Мало ли что...
Иногда я всё-таки ляпала что-нибудь не то, типа «Сталин был настоящим убийцей!», а потом неслась домой, приседая каждую минуту от спазмов ужаса в животе, врывалась в квартиру почти с криком:
— Мамочка, а я вот сегодня такое сказала... А ничего не будет? Ничего?
Чаще всего меня успокаивали, но при этом говорили: «Всё-таки следи за языком-то». Да я следила, следила... Только иногда что-нибудь вырывалось из меня почти само по себе почему-то.
Конец апреля, пасха. Я училась классе в пятом. С самого утра моя мама обзванивает своих подружек со словами «Христос воскресе». Когда звонят ей, она ответствует: «Воистину, милая!» Мама улыбается, она довольна, и я вроде как проникаюсь мыслью, что происходит что-то хорошее, что сегодня какой-то не совсем мне понятный и знакомый, но праздник.
Я набираю номер своей любимой подружки и с мамиными интонациями говорю:
— Христос воскресе!..
Дальше я не успеваю сказать ни слова. В коридор, где стоял столик с телефоном, выскакивает мама с перекошенным от злости лицом и кричит страшным шёпотом: