Мама! Не читай...
Шрифт:
Много лет спустя в своей знаменитой повести писательница Галина Щербакова выскажет мысль о том, мол, кем же это надо быть, чтобы не уметь радоваться чужой радости? Вот и я думаю: действительно — кем?
«В человеке всё должно быть прекрасно»
...Тогда в гостях у мамы была, кажется, тётя Лина. Такая красивая женщина, на которую я смотрела с нескрываемым восхищением. (К слову: тётя Лина была из тех персонажей моего детства, которые потом исчезли навсегда, и довольно долго мне было непонятно, почему. Понятно стало много позже). Мама, конечно, была красивее всех на свете, но вот эта тётя Лина, она была, как бы это сказать... ухоженная, что ли... Я тогда не знала ещё такого
— Я и так лучше всех! — и с гордым видом, резкими движениями наносила морковную помаду на свои удивительно тонкие, бледные губы.
Украшений, обычных женских украшений у нас в доме практически не водилось.
— Мещанство! — фыркала мама. — Я и так всегда привлекала всех мужчин безо всяких побрякушек и тонн косметики.
Видимо, она говорила правду. Ведь и папа ей никогда ничего такого не дарил. Он и без этого её обожал и восхищался ею. Наверное...
Но никуда не деться от того, что с каждым годом мне труднее было принимать внешний вид моих родителей. Каким бы «мещанством» это ни было, но всё-таки мы, люди — животные общественные... Я переживала сильно, старалась как можно деликатнее что-то маме советовать по поводу её одёжки и вообще внешнего вида, пыталась водить её к мастерам-парикмахерам, косметологам... Всё тщетно: ей это не нравилось, возможно, она искренне продолжала считать себя и без того совершенством. Впрочем, пожалуй, вру, не поэтому она пренебрегала нормальным женским позывом «выглядеть». Просто она искренне считала, что глупое мещанство, вроде ухаживания за своим лицом и телом, поиск приличной одежды и использование косметики ниже её достоинства, несовместимы с высоким интеллектом, что и без этой ерундистики она неотразима и привлекательна для мужчин любого возраста и положения. А мне, когда я смотрела на маму, агрессивно упорствующую в своём нежелании привести себя в порядок, всё чаще приходила в голову горькая мысль в виде цитаты из репертуара Райкина: «Вы на себя плюёте? Другим тоже плюнуть хочется!» Естественно, я молчала, никогда не позволяя себе ни слова — ни в глаза, ни за глаза. Родители — это святое. Было...
...Кажется, именно тогда, лет с десяти, я перестала смотреть вверх, на небо, я видела только асфальт, землю, жухлую траву, собачьи какашки, человеческую блевотину... Меня не интересовали ни звёзды, ни птички, ни цветочки, ни весеннее цветение деревьев. Именно тогда я узнала, что такое бессонница — в десять лет. Я лежала без сна до трех-четырёх утра, зажимая изо всех сил уши ладонями, чтобы не слышать этого ужасного, с каждой секундой звучащего громче и громче, уже просто устрашающего тиканья будильника, заведенного на семь часов...
«Мамочка, милая, любимая, родная! Спаси меня, помоги, мне так плохо!!!»
Бессонница стала моим проклятием, видимо, на всю оставшуюся жизнь. Больше никогда я не испытывала того блаженного чувства, когда закрываешь глазки — и всё, паришь где-то в неведомых тёплых краях, а паришь-то всего минуты две-три, никак не больше. И вот уже глазки открыты, ты полна сил для подвигов и свершений, а прошло-то, оказывается, аж восемь часов! Нет, ночи мои очень длинные, куда длиннее дня и даже полных суток. Они мучительны своими короткими снами-видениями, а главная пытка — не уметь уснуть. Или, проснувшись в три часа, попытаться уснуть снова, часто безуспешно. Утро — просто кошмарный момент дня: голова тяжелая, тошнит, тело усталое и разбитое. И самое главное: снотворные не помогают...
Могла ли я, маленькая девочка, не жаловаться тогда родителям на то, что плохо сплю? Вроде бы, жаловалась. Меня же это так изматывало. И что? И ничего. Игнорирование. Ставшее впоследствии хроническим. Моих проблем, серьёзных, болезненных не замечали и не хотели знать. Ход был верный: я переставала жаловаться. Проблема (для них) исчезала сама собой. Или она даже не возникала? Вопрос открытый...
Я очень любила папу.
Я очень любила папу, очень. Он в моём детстве всегда был добрым. Он не кричал, не ругал меня сильно даже за какие-то проступки. Но и не хвалил, вот что странно... Когда я думаю о детстве и о папе, то вспоминаю одно и то же: да, папа меня всегда водил на «мероприятия» и ходил на родительские собрания. А дальше одно сплошное «не»: ни разу в жизни с папой мы не вели никаких важных для меня-ребенка бесед. Ни разу в жизни он не учил меня чему-то важному, не говорил того, что должен был бы сказать девочке-подростку именно мужчина. Ни разу не назвал меня красивой, не дал никакого мужского совета... Ни разу не подарил ни духов, ни колечка. Позже мама объяснила это так:
— Папа любит только м-а-а-аленьких детей. Он как бы огорчался из-за того, что ты росла, росла и выросла. Он не знал, не понимал, каким быть папой для повзрослевшей дочки.
Понятно? Нет, дико до невозможности! Но тогда мне, девочке, это было обидно и странно. Папа меня перестал любить? Почему, за что? Видимо, я совсем никуда не гожусь и полностью его разочаровала. С какого-то момента папа не скрывал своего раздражения ко мне. А не надо было расти, изменяться фигурой, «включать» себе месячные и покрываться прыщами. Сама виновата!
Знаю, что подобное отношение к подросшим дочерям бывает у мужчин в сильно религиозных семьях, либо, как я читала, у маньяков, обследованных уже в местах не столь отдалённых. По мнению таких вот не вполне нормальных отцов, их бывшие девочки-куколки, девочки-пупсики, когда почему-то вырастают, становятся грязными и мерзкими. Они (папаши) ничего не могут с собой поделать, им противны эти нескладные подростки, они их бесят, и сделать с этим ничего нельзя. Какая уж там любовь! Любовь умирает с первыми прыщами на мордочке некогда любимой дочечки.
Однажды (мне было лет двенадцать) на моих глазах машина сбила сразу двух игравших на проезжей части кошек. Кошки — мои любимые животные. Естественно, у меня началась истерика. Я со всех ног бросилась домой, заливаясь слезами, икая и рыдая. Мама открыла дверь, и я бросилась ей на шею: «Ой, мамочка!» Тут в коридоре возник папа, которого почему-то сразу затрясло от злости:
— Ну, что ещё случилось? — неприязненно и раздражённо спросил он.
От рыданий я не могла справиться с голосом и дыханием:
— Там... там...
— Да говори же, черт! Что ты здесь устраиваешь? Прекрати рыдать! Или говори или кончай свою истерику! — это он почти прокричал. Когда я с трудом рассказала о происшедшем, он в сердцах махнул рукой:
— Ну и что так орать-то, вот идиотка! — и ушел в свою комнату, всем своим видом демонстрируя, какая я дура. Может, и впрямь дура? Словом, папе ни чуточки не было жалко ни кошек, ни меня. Я его раздражала абсолютно всем. И, по-моему, каждую минуту.
Нечто подобное, к моему ужасу, произошло и с отношением папы к моей дочурке, его единственной внучке. Когда она родилась, я была в шоке от его любви к моему пупсу и пребывала в счастливой уверенности, что свет не видывал более любящего дедушки. Казалось, он просто потерял голову от внучки! Так и было, пока она не стала подростком, не вытянулась, пока не обозначились под одеждой грудки. В этот трудный для девчонки период (полнота, прыщи, комплексы) родной дедуля резко потерял к ней интерес. И по сей день внучка, уже молоденькая женщина, ему не нужна. Как и не было никакой любви. Как будто теперь они чужие друг другу люди... Мой ребёнок до сих пор ничего понять не может: что же она сделала дедуле не так, в чем провинилась перед ним?
Именно тогда, когда папа охладел к моей дочери, мама и поведала мне об этой его странной особенности: огромной любви к крохотным малышкам и резком охлаждении к «щеночкам» подросшим. Такой вот непонятный человек, мой отец...
И папа мой для меня непонятный, и мамино отношение к нему, скажем мягко, на мой взгляд, странное. Порой на маму нападали минуты болезненной откровенности... Болезненной потому, что в таких случаях она рассказывала мне о какой-нибудь ужасно мучительной боли своей, высказывала то, о чём гордо молчала всегда и со всеми, в чём признаваться не позволяла ей весьма болезненная гордыня и неуёмное самолюбие, граничащее с манией величия.