«Мама, верни мой звездолёт!», или Исповедь Особиста Шмакодявки
Шрифт:
«Я», или Первая капля из пипетки юмора
Верхом на звезде,
вцепившись в лучи,
с луной на поводке
в ночи.
Моя Любимая Мама, попросив однажды Отца о Будущем, накрепко стиснув в кулачки свой нежный оранжевый маникюр с розовым отсветом, так что он больно впился Ей в ладошки, решила, что я должен родиться и быть Ему большим и праздничным Подарком, Безвозмездным и Замечательным, просто так: в Благодарность за воплощение Мечты.
Но, вовремя одумавшись, Она родила меня, действительно, родила, но только лишь затем, чтобы потом вогнать меня всей силой своей Могучей Материнской Любви со словами: «Ты будешь болен, возможно, очень болен, но жив!» в эту ерунду, называемую всеми последней буквой русского алфавита, – в «я». Она так хотела. Она так хотела, чтобы «я» жил в этих неуютных мрачных застенках, на этих двух куцых ножках с несоразмерной головой, всегда отдающей честь кому-то слева, и только иногда – по какому-то счастливому или злому стечению семейно-генетических казусов научившись своевременно рычать по-немецки – выглядел бы как Её любимая настоящая прописная латинская R! Правда, только внешне, да и это, увы, не помогало, да и не могло помочь.
«я» было восторженным дебилом, который вначале ползал на четвереньках, и затем – постепенно осознавая свою недоразвитость в сравнении с говорливо-ходячими столбами, глядевшими на «я», это ничтожество, своими светильниками и мегафонами с достоинством и даже с какой-то нескрываемой насмешливой надеждой, что оно, это «я», тоже когда-нибудь дотянется до статуса общепризнанного уличного фонаря, – карабкался-таки, цепляясь всеми щупальцами своего осьминожье-виноградного недосознания, до небывалых в то время, да и не только в то, высот бэби-эквилибристики, а затем – и до успешной, с редкими троечными провалами, сдачи школьных и институтских экзаменов, романтических побед и анти-романтических обломов, денег и всего того, что требуется для осуществления Плана, без оглядки ни на соразмерность средств и целей, ни на неизбежную конечность Плана, заложенную в самой его сути, независимо от того, какой идиот его придумал, собственно, ещё в самом начале, даже ещё задолго до рождения всеми любимого Бэби, он же «я», которого все мы теперь знаем как конченого Дебила или интеллектуального Психа, в зависимости от круга присутствия.
Если вы попробуете понаблюдать из противоположного дома в телескопическую трубу за мутно-жёлтым четырёхугольником окна его комнаты по вечерам – как раз в то время, когда он под музыку Листа безмятежно раскачивается кверх ногами на бронзовой с красным отливом люстре готической остроконечной конфигурации, напоминающей пентаграмму, зацепившись за её лучи голыми икрами и догрызая последнее, найденное в пустом углу старого, часто выключенного холодильника полусгнившее яблоко, – возможно, вы зададитесь вопросом касательно пережитых им в детстве тяжёлых душевных и физических потрясений. Да нет, друзья мои, он родился сытым, а его Матушка при написании кандидатской диссертации частенько отвлекалась от рукописи и, поглаживая то место на своём выпуклом животике, куда он только что стукнул изнутри ещё не родившейся пяточкой, приговаривала ему что-то по-немецки, как бы заведомо успокаивая его и нашёптывая ему его Великое Будущее. Да и не в том дело, что его Мать в его представлении всегда была настоящей немкой, чья Мать, а его Бабушка, Людмила, родившая его Мать от советского коменданта немецкого города Гота, будучи и сама советской военной переводчицей, всю свою жизнь, прожитую в век русского коммунизма, демонстративно собиралась принять то ли лютеранство, то ли протестантизм, но так до самой смерти и провыбирала между тем и другим в бесплодных поисках богословских и символических различий. Но передавшиеся ему от Матери знания немецкого языка порой играли с ним в дальнейшем злые шутки, когда, находясь у себя дома, веря, что он один в своей постели, он вынужден был по ночам прятаться под одеялом от немецкой разведки, сам в холодном поту, со скоростью звука наизусть декламируя во сне поэзию Гёте и Шиллера. Узнавал он об этом от просыпавшихся у него под утро дам, жаловавшихся на недосып и навсегда, чертыхаясь, забывавших о нём после таких любовных ночей, после чего он шёл на улицу или в метро искать новых знакомств, опуская оценочную планку всё ниже и ниже. Да и знакомств этих, несмотря на первые сумбурные победы, с течением времени он искал всё неохотнее, больше полагаясь на волю случая, чем на отчёт, отдаваемый самому себе в своих собственных предпочтениях.
Конечно, он ходил на работу, даже были периоды, когда ему удавалось сохранять перед коллегами видимость стабильности, будничной осознанности и даже мнимой либо взаправдашней успешности таких выходов. Бывало и такое, что он добивался невозможных, феерических высот, и тогда его начальство подмигивало ему, как бы заискивая в ожидании новых контрактов. Эти подмигивания расходились в его душе тёплыми волнами и грели долго, так что он расслаблялся и уже начинал жить прошлыми успехами. Это в конце концов замечали и оставляли его в покое, неохотно, но всё-таки платя ему его скромные деньги как заслуженному специалисту. И тогда на первый план вылезала свойственная ему задумчивость и природная склонность к размышлениям в ущерб живому общению, которое, если бы он сохранял дружеский контакт с
Его Матушка – со всей Её экзальтированной ярковыраженностью и раздражительной интеллигентской брезгливостью – всегда сразу переключала канал, как только на экране начинала свой лирический запев розоватая, как ранняя зорька, журавлино-фламинговая мелодия, трубившая о начале «Мира животных» и потому ничего не сулившая культурной программе зарождавшегося дня, кроме напоминания на примере интересных, а иногда забавных и даже конфузных случаев из дикой жизни братьев наших меньших также и о низменных проявлениях человеческой психики, так бережно хранимой Ею самой от всяческих поползновений грубого животного характера со стороны всевозможных мужских особей и типов. Последние, впрочем, так или иначе, всё же умудрялись добиваться своего, о чём Она именно и старалась забыть – или просто не хотела, чтобы происходящее на экране телевизора вызывало невольные отражения в мимических мышцах Её красивенького и ухоженного лица, умевшего на людях принять удобное для всех и для Неё самой выражение, – отражения, являвшиеся сиюминутной и, в общем-то, простительной слабостью, которую у Неё никогда, как бы Она ни старалась, всё равно в самый неподходящий момент не получалось скрыть от окружающих.
Но книжка «Рассказы о животных» Сетон-Томпсона, тайком подсунутая ему, восьмилетнему, Отцом, сделала-таки своё дело: птицы, большие кошки, крысы, медведи, лисы, собаки, волки, шакалы, иноходцы и прочие парнокопытные жили в его освещённых пододеяльным фонариком снах и пестовали в нём умение анализировать инстинктивные физиологические и даже просто грубые физические, стадные, а подчас хищные и кровавые движения, относящиеся, как выразилась бы его чистоплотная во всех отношениях Матушка, исключительно к первой сигнальной системе. И эти хищные движения вкупе с живыми иллюстрациями, увиденными в результате походов с Отцом в московский зоопарк, зарождали в его ещё не окрепшем сознании первое шаткое восприятие, а затем и более глубокое понимание сложных взаимосвязей между диким миром фауны и так называемой «второй сигнальной системой», придуманной учёными-физиологами и – этологами единственно ради красного словца, дабы со всей изощрённостью иезуитов и адептов гомо-, извините, сапиенса не упасть лицом в грязь перед теми элементами пирамиды дарвиновской эволюции, которые находились и ещё имеют счастье находиться ступенью чуть ниже и ниже, и ниже, но… которые миллиардами лет состояли между собой в диалоктике марксового отрицания пройденного, ругавшегося страшными матами с посвистом на своих более слабых и пугливых предшественников, и вознесли-таки, наконец, всеми невербальными и вербальными способами этого гомо-, блядь, сапиенса как Царя Горы животного мира живых и мёртвых на вершину земного мироздания, хотя сами в неизбежности вечной и лютой борьбы за выживание втайне мечтали тоже просто бессовестно покайфовать.
Но кто бы мог подумать, что все ухищрения матушки-природы, тужившейся два с половиной миллиона лет в мучительных схватках рождения Совершенства, выльются лишь в то, что всего через несколько десятков лет с момента разрушительных событий Второй Мировой войны, последовавших за волной пропаганды укрепления стати человеческого тела в его ярко выраженном мужском и, в противоположность ему, ярко выраженном женском обличьи, вершину массового европейского вкуса в мире животных, как живых, так и мёртвых, увенчает попсово поющая бородатая транссексуалка австрийского происхождения Кончита Вурст ибн Колбассова!
Она приготовилась нежно и тщательно пеленать ребёнка. Ну и что, что дитю было уже четыре, Она просто так привыкла: после первых пеленаний Она поняла, что не в силах отказаться от этого наркотика. Начиная с самого момента рождения своего долгожданного сыночка – или нет, ещё когда он был в Её утробе, или, может быть, даже раньше – в последних классах школы, когда Она мечтала, сидя за партой, как выйдет замуж, как родит, как будет заглядывать в глазёнки своему крохе, – Она дала себе клятву, что никогда не отдаст его им! Ни за что, ни за какие коврижки, ни под какими пытками, ни за какие расписные посулы Она не отпустит его от себя! И сейчас, разложив белую пелёнку на столе, покрытом светло-коричневой клеёнкой, и бережно поместив на неё своё драгоценное убаюканное бэби, Она с нежностью прислушивалась к его ровному дыханию. В этот момент зазвенел телефон. Она пошла отвечать, и, пока Она говорила на кухне, откуда также доносились голоса Её гостей, в комнате послышался звук резкого тупого удара. Когда Она, стуча каблучками, вбежала в комнату, где на столе ещё недавно лежало Её спящее сокровище, то увидела, как рахитичный сынок, парализованный дикой болью, корчится на полу с перебитым дыханием, а в верхней части лба, где Она обычно гребешком раздвигала ему аккуратный проборчик, назревает кровавая шишка. Она наклонилась к нему, перевернула тельце, чтобы внимательно оценить состояние, а он, глядя куда-то не на Неё не своими расширенными глазами, только выдавил из себя: «Ма-мамма, поччему?!» Выход был найден моментально: Она была просто обязана запеленать его до конца! Принятое раз решение Она не привыкла менять и тут же, схватив отпрыска, быстро положила его на стол, привычными движениями профессионально замотала в одеялко, оставив ручки внутри, прижала получившийся свёрток к груди и с покачивающими движениями заходила по комнате, тихо нашёптывая скорее себе, чем ему: «Вот теперь у нас всё будет хорошо… Теперь мы будем всегда вместе…», а про себя взяла на заметку, что в будущем в целях безопасности будет класть его не на стол, а прямо на пол. Впоследствии это даже пригодилось Ей в воспитательных целях, поскольку позволяло сохранять между ним и собой допустимую дистанцию и сержантским голосом провозглашать команду: «Подъём!» Она даже часто и подолгу репетировала её перед зеркалом. И когда свёрток не реагировал на Её команды, Она просто аккуратненько, зажав в кулак остатки всей своей Великой Материнской Любви, начинала будить его – вначале тихонько, сняв туфлю, мыском, а потом – поняв, что свёрток по-прежнему не подаёт никаких признаков жизни, – всё сильнее и сильнее пиная его, чтобы он всё-таки «ЗАРАБОТАЛ». Порой Она, в угаре, даже ловила себя на том, что свои белые туфли с заострёнными и укреплёнными вишнёвыми мысками Она так и не сняла.