«Мама, верни мой звездолёт!», или Исповедь Особиста Шмакодявки
Шрифт:
– Опять двадцать пять! Двадцать пять уже есть, Коль. Ты что, не помнишь? Вводили.
– Ты про какие двадцать пять-то?… А-аа, точно! Раз вводили – значит, всё! Сказано – сделано! Тема закрыта! А давай тогда сразу пятьдесят сделаем, а? Наташ? Как тебе, допустим, пятьдесят? Понравились бы?
– Ну, ничего… Хотя… смотря как выглядеть будут эти пятьдесят.
– Да не волнуйся, Наташ!… Хорошо будут выглядеть! Нормально. Как обычно. А?! И мы разных, разных самых наштампуем. И все по пятьдесят! Одни полтинники, полтинники – представляешь?! И все разные такие, разные-разнообразные… Уххх! Картинки интерессные… разноцветные… в основном, синие, голубенькие, или нет… сперва зелёные. И бумажные, и медью – блеск! И звонкие такие! И алюминий, и…
– Ты про рубли?
– Не рубли, а обрубки – одно загляденье. Но знаешь, как
– А, ну разве что… Ну, тогда можно ещё, наверное…
– Это потом уже, когда по двести. Как считаешь?
– Ты о чём вообще?! Ну, решай. Сам решай! Я тут не у дел. Ты хозяин! Я на кухню.
В послеобеденный тихий час не спалось: из-за отсутствия штор дневной свет заполнял комнату. Поминутно жмурясь от солнца, малец развлекался как мог. Он оторвался от своих занятий, когда из прихожей до него донёсся ласковый мамин голос, мурлыкавший знакомый ему с младенчества мотив про берёзку, стоявшую во поле, – колыбельную, которую Она часто пела ему и которую он так любил слушать, засыпая только под неё. А сейчас, увлечённый важнейшим делом – пытаясь то подцепить пятикопеечной монеткой, выштампованной из медно-цинкового сплава, какую-то странную круглую выпуклую чёрную пластиковую крышку, непонятно для чего прибитую к стене кривым и ржавым гвоздём у широкого, неровно покрашенного плинтуса и никак не желавшую окончательно отрываться, несмотря на то что она уже достаточно свободно болталась и легко крутилась влево и вправо в его детских пальчиках, то пробуя с опаской проверить бабушкиной стальной шпилькой-невидимкой, вовремя отдёргивая руку, две интересные маленькие дырочки в этой странной чёрной круглой коробочке, уводящие куда-то в бесконечную увлекательную даль, – он с недоверием посмотрел сквозь дверной проём на Мать, певшую про свои люли-люли и державшую зачем-то в руках его серые трикотажные колготки в мелкий рубчик: Мать, по его мнению, была абсолютно не права в данную минуту среди бела дня в своём сентиментальном пении с его колготками в руках, которые, как Она настаивала, он должен был теперь надеть, хотя ему было вполне тепло, а колготки хоть и были чистыми, но не отстиранными от его же пятен, и это даже он понимал своим четырёхлетним умом, о чём тут же и сообщил, стоя босиком в трусиках и красной в большую белую клетку байковой рубашке, с бабушкиной невидимкой в одной руке и с пятикопеечной монеткой в другой, только что появившейся на сцене Певице, вдобавок покрутив прямо в лицо Матери пальцем у виска.
Она, видя, что на сына ничего не действует, уже зашла к нему в комнату, продолжая петь про берёзку и про то, как эта кудрявая берёзка где-то там стояла, – люли-люли. Получив эту, хотя бы какую-то, его реакцию на своё полное заботы сольное выступление, Она немного помялась и теперь начала отступать назад к входной двери, наклонив при этом свой стройный стан, облачённый в белую плиссированную блузку, в его сторону и то заманивая его оранжево-рябиновым маникюром, то мягко кладя ладони себе на коленки, прикрытые серой просторной льняной юбкой. И так пятясь, Мать ласково заглядывала своему ребёнку в глазёнки, контакт с которыми не хотела терять, поскольку всё-таки надеялась по-матерински нежно выманить его в нужном Ей направлении. Но, поняв в итоге, что днём ночные музыкальные темы не влияют на его здоровое и бодрое сознание, тем более занятое в настоящий исторический момент времени важнейшими вопросами современности, включавшими в себя не иначе как планы ГОЭЛРО, равно как и их финансирование, Она подошла к нему и, не надевая на него колготок, быстро и грубо вывела его за руку из комнаты, а затем – за порог квартиры, предварительно позволив ему напялить на ноги какие-то первые попавшиеся большие тапки, которые он, судорожно цепляясь от Неё за дверной косяк, объявил своими.
– Не хочешь надевать колготки, тогда вот и ходи голый! Пальцем он ещё Матери будет крутить!
Дав ему возможность немного очухаться и даже посмотрев не без научного интереса на то, как он пытается дёргать за ручку двери квартиры номер два – на которой, по правде говоря, вообще отсутствовала табличка с номером, – чтобы попасть обратно – туда, к своим занятиям, к Бабушке Наташе, Папиной Маме, только что прокричавшей ему под звон сковородок и кастрюль с дымившейся кухни что-то про полдник и кефир, и про сырники, запах которых донёсся до него, обволакивая всё его маленькое естество, именно в момент их ухода; дождавшись, когда он по-футбольному яростно отбарабанит своё ногами в захлопнутую Матерью за ним и за собой входную дверь, а вымотавшись, поймёт всю безнадёжность ситуации: либо идти с Ней, либо оставаться тут сколько угодно, пока не откроют, так как до электрического звонка он всё равно не дотягивался, тем более провод звонка, давно кем-то вырванный, свободно болтался сам по себе, а на кухне у всегда громко, честно и смело говорившей с пространством безграмотной Бабушки постоянно вещало включённое на всю мощность радио, и Бабушка его всё равно бы не услышала, – Мать уже была уверена в неизбежном успехе и стала медленно подниматься по лестнице, повернувшись спиной к нему, но тонко чувствуя и на последнем пределе сохраняя магнетизм увеличивавшейся дистанции между собой и ним. Потом, осознав, что сын смотрит, но держится на своём пятачке, всё-таки обратила к нему своё лицо и сказала с нотками подбадривающей материнской нежности в голосе:
– Ну? Что же ты? Пойдём! – и ловко подмигнула ему.
– Куда-а?! Никуда не пойду! – отрезал он, заняв оборону.
– Ладно, не капризничай, пойдём: там праздник – отдохнём, – и продолжила крутой подъём.
– Какой ещё праазник? – медленно провожая Её, шедшую наверх, скептическим взглядом – мол, иди-иди, – но всё же чувствуя сердцем неумолимо увеличивающийся между ними разрыв, по-детски наивно поинтересовался он.
– День рождения, говорю же… Я что, буду своего собственного сына обманывать?!
– У кого это ещё? – допытывался он.
– Пойдём. Пойдём. Не хандри! Пойдём, – уговаривала Она сверху с улыбкой зазывалы, опершись одной рукой на поворот деревянных бордовых перил, ведущих выше, на которые Она уже успела повесить его детские колготки, – а другую руку спрятав за собой.
Он не сходил с места. Хотя Она прекрасно сознавала, что ещё чуть-чуть – и он не выдержит и пойдёт. Но он был твёрд, поняв, что раз уж Она остановилась, значит, будет ждать его или что Ей что-то нужно от него. Молчали.
– У тебя яблоко же есть. Дай хотя б, – решил он наконец осторожно, если не перейти в наступление, то хотя бы разведать, почему Она, явно неспроста, держит руку за спиной. Но Она, весело улыбнувшись, почему-то неожиданно опять сорвалась с места и пошла дальше от него, выше… Он – за Ней, с кольнувшей всё его достоинство и веру в собственную главность мыслью, поставившей вдруг под сомнение всю уверенность в себе и в Ней: «Куда это Она?… Бросит?… Уйдёт?…» Но вслух произнёс совсем другое:
– Оборзе-ела, што-оле?! – при этом он незаметно для себя уже поднялся за Ней на целый марш вверх, а Она, как и он, отрицательно поляризованная, прошла дальше – на следующий, так, что их снова разделяло всё то же самое расстояние. Остановились. Она издалека посмотрела ему в глаза и упрямо села на верхние ступеньки своего лестничного марша.
– У меня нет никакого яблока! – сказала Она, разводя руками, сидя в своей белой плиссированной блузке и в длинной просторной льняной серой юбке с карманами, покрывавшей Её коленки и всю длину ног до щиколоток, там, далеко над ним, в конце лестничного марша, составлявшего прямую от него к Ней, на ступеньках, которые, как он думал, ещё могли вернуть Её к нему вниз или же привести его к Ней наверх. Но Она сидела, сосредоточенно и спокойно глядя на него вниз с улыбкой Джоконды, как сидят красивые и довольные собой женщины или Алёнушки там всякие на берегу, ждущие козлёнка, например, или дебильного братца-Иванушку в надежде, что он наконец бросит пить, или другого милого их сердцу близкого друга, чтобы задать ему этот сакраментальный, но важный скорее для него, чем для неё вопрос: «Когда?!»
– Ну, я ж виидел. У тебя праавда яаблоко… А ты меня на полдник к Баабе не пускааешь! – капризничал он.
– Да где?! Нет у меня! Где? Где ты видишь-то? – Она встала и снова начала подниматься, заманивая его наверх, и, уже повернув, было, через правое плечо – к началу ещё одного лестничного марша, – остановилась, провокаторски сделав широкий шаг в длинной просторной юбке сразу через две следующие ступеньки вверх и держась правой рукой за поручень, посмотрела на него вниз, а затем, заправски мотнув головой наверх, при этом как-то ласково и хитро подмигнув ему, позвала таинственным полушёпотом: